Славин Илья Венедиктович

Славин Илья Венедиктович, 1883 г. р., уроженец м. Тихиничи Могилевской губ., еврей, член ВКП(б) в 1920-1937 гг., окончил юридический факультет Харьковского университета, профессор Лен. юридического института, проживал: г. Ленинград, бульв. Профсоюзов, д. 6, кв. 19. Арестован 4 ноября 1937 г. Выездной сессией Военной коллегии Верховного суда СССР в г. Ленинград 20 февраля 1938 г. приговорен по ст. ст. 58-10-11 УК РСФСР к высшей мере наказания. Расстрелян в г. Ленинград 20 февраля 1938 г. (Его жена, педагог 26-й школы Эсфирь Исааковна Славина осуждена на 8 лет ИТЛ, отбыла наказание в Карлаге.)

ИЛЬЯ ВЕНЕДИКТОВИЧ СЛАВИН

5 ноября 1937 года мой отец, Славин Илья Венедиктович, был арестован органами НКВД, заточён в пресловутый Большой Дом в Ленинграде, а через два с половиной месяца, 20 февраля 1938 года, расстрелян в подвалах той же тюрьмы.

Папу взяли, когда мы праздновали моё 16-летие. Вскоре арестовали и маму – 8 лет в печально знаменитом АЛЖИРе. Минус 17 (т. е. высылку и запрет на проживание в крупных городах страны) получил мой старший брат, тогда аспирант. Думаю, меня не тронули, потому что не нашли: я жила по неделям у одноклассников, меня передавали из дома в дом.

С тех пор как зимой 1990 года я прочитала папино, а затем мамино «Дело», меня жгло и мучило сознание, что я, в сущности, ничего толком не знала о самых близких мне людях. Так я погрузилась в прошлое.

Жизненный путь моего отца начался в белорусском местечке Тихиничи Могилёвской губернии. Его семья была обычной еврейской семьёй – соблюдавшей традиции, с трудом сводившей концы с концами. Чуть ли не каждый год рождались дети, но из 13 детей до взрослых лет дожили только четверо. Мой отец был старшим из них. Родители мечтали, чтобы дети вырвались из черты оседлости. Они не были ни купцами, ни ремесленниками высокой квалификации. Оставался один путь – получение высшего образования. К 9 годам отец окончил хедер, занимался дома с самоучкой дедом русским языком, математикой, в 11 лет поступил в 4-й класс уездного городского училища (что-то вроде нашей восьмилетки). А потом – «в люди», к аптекарю. Путь длинный: надо было сдать последовательно экзамены на звание «ученика аптекаря», затем – «помощника аптекаря». На это ушло долгих 6 лет. Теперь можно было переехать в Киев и поступать в Университет.

Уже в 1903 году мой отец включился в революционное движение. Я, конечно, полагала, что его революционное прошлое связано с РСДРП. И вдруг – открытие: вся его сознательная дооктябрьская жизнь и первые, самые бурные, послереволюционные годы пройдены им в партии «Поалей-Цион», то есть «рабочие Сиона». Её члены мечтали о «восстановлении евреев как нации» и потому боролись за воссоздание еврейского государства в Палестине. Непременно социалистического.

В 1910 году он женился наперекор воле родителей на бесприданнице, но зато по любви. Фира (Эсфирь Исааковна, в девичестве Файнштейн) на протяжении жизни стала самым близким и верным другом и разделила все превратности судьбы своего мужа.

В 1911 году отец окончил юридический факультет университета, молодая семья Славиных приехала в Могилёв, и отец стал работать в одной из адвокатских контор, обслуживавших губернию. Очень скоро среди бедняков, чаще из еврейских местечек, распространилась молва о новом защитнике. Пришёлся он по вкусу и крепким хозяевам, которые оценили и его трудолюбие, и дотошное стремление изучать вопросы до мельчайших деталей, а главное – знание законов.

Казалось, жизнь наладилась. В семью пришёл достаток.

Прошло два года. И вдруг прекрасно начавшаяся карьера сломалась. Могилёвский губернатор возбудил против помощника присяжного поверенного дело. Обвинили в том, что он дал крестьянской общине юридический совет, якобы рассчитанный «на возбуждение крестьянских беспорядков». А всё из-за того, что молодой юрист на запрос одной крестьянской общины подтвердил её право продать лес, который отошёл к крестьянам после отмены крепостного права и которым они владели всем миром 50 лет. Славин был лишён практики на год. Тщетно хлопотали за коллегу адвокаты города. А когда закончился этот срок, началась война. Отца рекомендовали для работы в Петербурге, уже ставшем Петроградом, для работы в ЕКОПО – еврейском комитете помощи беженцам.

Для выполнения всех дел суток не хватало. К консультациям в юридическом отделе ЕКОПО прибавилась аналогичная работа в Союзе городов, возникшем после образования Правительственного комитета помощи беженцам. Часто приходилось выезжать в города «черты оседлости» – Гомель, Бобруйск, Гродно... А позднее – в Центральную Россию, куда временно, по мере отступления наших войск, стали переселять и «выселенцев», и беженцев: в Казань, Арзамас, Самару, Нижний Новгород... И разъяснять устно и на страницах журнала, как решать новые проблемы: о получении временного вида на право жительства, о размещении, об источниках получения разнообразной помощи – от питания, медицинского обслуживания до общего и профессионального обучения.

Как я теперь понимаю, каждый по-своему, родители формировали в нас, детях, некую «славинскую породу». В её неписаный кодекс, в частности, входила всегдашняя готовность прийти на помощь не только родным, друзьям, но и просто знакомым, «как ни скромны будут возможности». Этому их научила полная превратностей жизнь.

Когда в голодные 30-е годы отец как учёный получал паёк, его делили, как само собой разумеющееся, не только с родными, но и с моими нуждающимися подругами, одноклассницами. Считалось естественным, что в нашем доме жили мамины племянники и племянницы, приезжавшие из белорусских городков учиться в Ленинград.

Февральская революция застала отца в Петрограде. Он был захвачен общим ликованием. И безоговорочно стал на сторону Временного правительства, ведь одним из первых актов новой власти стал Декрет об отмене всех ограничений, связанных с национальностью и вероисповеданием. И когда из Могилёва пришла телеграмма, приглашавшая его вернуться в город для работы в Мировой управе, он радостно откликнулся на призыв участвовать в строительстве новой жизни в бывшей «черте оседлости».

Сообщение об Октябрьском перевороте в Петрограде он встретил настороженно. Как и его товарищи по партии, считал это контрреволюционным захватом власти. Но особенно оглушил его «Декрет № 1» о суде, подписанный Лениным. Декрет разрушал не только старое судопроизводство (в некоторой степени это было справедливо), но и вообще всё право. На неизвестный срок (когда еще будут выработаны новые кодексы!) огромная страна оставалась жить безо всяких законов. Им на смену приходило беззаконие, опирающееся на «революционную целесообразность». И тогда молодой судья попытался нейтрализовать официально провозглашённый беспредел, выступив в печати с предложением временно пользоваться старыми законами хотя бы в отношении уголовных преступлений.

Не приняв самой сути Декрета о суде, отец, тем не менее, станет первым народным судьёй Могилева. Сделает всё возможное, чтобы провозглашенный новой властью суд «по революционной целесообразности» оставался в пределах законности. Не случайно его избрали в губернии Председателем совета народных судей. В 1919 году, в связи с новым наступлением поляков, он с семьей переехал в Витебск и начал работать в той же должности.

В апреле 1920 года Минюст пригласил его на работу в Москву в качестве председателя Уголовной коллегии Высшего судебного контроля. На этой должности он будет заниматься и теорией судоустройства (подготавливал первый свод советских законов), и практикой судебного процесса. В каждом номере «Еженедельника советской юстиции» за 1922–24 гг. – его статьи, консультации, анализ конкретных судебных решений, на примере которых могли учиться рядовые судебные работники.

Он давно носился с идеей поставить заслон невежеству и некомпетентности в судебном аппарате. По приезде в Москву сразу же представил проект об открытии Высших (четырёхгодичных) юридических курсов для судебных работников. Ведь юридические факультеты университетов были закрыты в 1919 году. Притока новых образованных кадров не было. А старые не были востребованы. Потребовалось два года организационной работы. Он сумел буквально выбить у ВЦИКа и помещение, и штаты, и средства – правда, только на одногодичный курс. Но кого посылали парторганизации с мест учиться на защитников закона! Среди слушателей практически не было людей со средним образованием, даже с законченным начальным были единицы. Он не выдержал этой профанации, в конце учебного года под благовидным предлогом отказался от заведования.

...Я была «папина дочка». Оглядываясь назад, мне кажется, что каждую свободную минуту он отдавал именно мне. Он приохотил меня к серьёзной музыке, он, а не училище Гнесиных, где я занималась с 7 до 9 лет, пока мы не переехали из Москвы в Ленинград. С ним я обошла все музеи города. Но больше всего я любила наши прогулки. Папе плохо писалось в хмурые дни, когда сеющий мелкий дождик казался бесконечным. И если в такую погоду он был дома, я уже ждала его зова, и мы «выходили на тропу» – так это называлось (до сих пор сохранилось во мне желание гулять в дождь). Ещё все улицы, площади, набережные носили революционные имена, и папа рассказывал мне – не из книг – о Воровском, Рошале, Урицком, Бадаеве, Володарском. О первых наркомах и голодном обмороке наркома продовольствия. О Ленине, каким он ему запомнился. В выходные дни мы часто ездили на любимые его Острова. Почему-то именно здесь папа читал заветные стихи, совсем далёкие от революционных битв, – Надсона, Фруга, Апухтина, Иннокентия Анненского, Блока. Но здесь же, на Островах, он вдохновенно декламировал на память строки Чернышевского о будущем, «светлом» и «прекрасном».

С 1929 года отец работал в Ленинграде, профессором в Ленинградском отделении Комакадемии и заведующим кафедрой судебного права в Институте советского строительства и права. Тема, назначенная ему Ком­академией в 1933 году, когда с помпой был открыт Беломорско-Балтийский канал, первоначально называлась «Исправительно-трудовая политика в эпоху социализма». Ему давали командировки на ББК в лагеря и трудпосёлки. К нам домой приходила оттуда газета «Перековка». Но об этом, как выражалось начальство, «живом уголке выращивания людей» писать, не кривя душой, было нельзя. Отец вспоминал лица спецпереселенцев из лагеря в Карелии, разбитые опорки на ногах, печать безнадёжности на их фигурах. Он видел непосильный труд на лесоповале, невозможность какого-либо отдыха в холодном вонючем бараке. Ему нужно было написать о поверженном кулаке, и он пытался вызвать в себе привычный гнев против классового врага или хотя бы чувство справедливого отмщения – не получалось. Ещё меньше получалось, когда он приехал в детский лагерь, куда, отняв от «тлетворного» влияния родителей, собрали детей для «воспитания в советском духе»! Ему показывали парадные стороны жизни детского лагеря. Но он видел куда больше, чем ему показывали. И... молчал. Терзался сомнениями, пытался заглушить их словами веры. Тему о «перековке» расширили, переносили с 1933-го на 34-й, 35-й, 36-й, 37-й годы... От него требовали убедительного рассказа о переделке сознания заключённых. А в тезисах отца (они сохранились в архиве Академии наук) упорно появлялись главы об «извращениях» и «искривлениях» политики. Увидела я там же и более сильное определение – «фашизация тюремной политики». Кто-то подчеркнул этот тезис красным карандашом и поставил вопросительный знак... Так что эта ненаписанная книга ценна мне, может быть, более многих написанных им страниц.

После убийства Кирова 1 декабря 1934 года начались, особенно в Ленинграде, массовые аресты – «кировский набор», как горько шутили. Уже 4 декабря вышел Указ об упрощённом ведении следствия: без слушания сторон, без свидетелей, без адвоката, без права обжалования, с немедленным приведением приговора в исполнение. Иначе говоря, беззаконие было возведено в правило. Так в повседневную жизнь вошёл Большой террор. Аресты, естественно, не обошли ЛОКА. Первыми понесли урон учёные – историки, философы, экономисты. А с начала 1937 года стали «выкашивать» юристов.

В бывшем партийном архиве довелось мне видеть списки на уничтожение, подготовленные ещё в декабре 1934-го. С пометой очереди: 1, 2, 3... В одном из них, где были поименованы выходцы из еврейских партий – Бунда и Поалей-Цион, я нашла имя своего отца. «IV-ая» очередь для него лично подошла через три года, хотя, конечно, «враг народа» обвинялся совсем в другом – в терроризме, контрреволюционном заговоре и подобном.

А тогда, девятиклассница, я не замечала сгущающихся туч. Уже были арестованы все его товарищи по академическому Институту государства и права. Отец остался на свободе один. Ленинградское отделение Института было закрыто. Уже в учебном институте не осталось никого из руководства. Уже прошло партийное собрание, на котором исключали из партии его коллег, а он, единственный, не выступил с разоблачениями, а, напротив, горько сказал: «Я чувствую себя политическим банкротом» (цитирую по стенограмме).

Теперь-то я знаю, что родители, по крайней мере с весны 1937 года, не имели оснований для традиционных радостных вечеров в кругу семьи. Но они, как я это понимаю, стремились подольше для нас, да и для себя, сохранить это ни с чем не сравнимое чувство семейного тепла, единения, любования друг другом, света и бодрости.

Сохранившееся в архиве «Дело» – свидетельство его мужества, непреклонности и верности правде. Он прошел через муки, но никого не оговорил, не подписал возведённой на него напраслины. Однако мучительней физических страданий было видеть, что «совесть издохла» и Право более не существует. Да, в конце своей жизни, отданной целиком поискам справедливости, он почувствовал себя «банкротом». Но это горькой ценой помогло, теперь уже мне, осознать гибельность радикально-большевистского пути и своих юношеских идеалов.

Не просто мне было «менять кожу» и «выжимать из себя раба». Идя в своих поисках за отцом, шаг в шаг, с его детства до оборванной безжалостно жизни, я поняла, что не эта дорога ведет к Храму – праву и правде, которым он служил и своей судьбой завещал служить мне и тем, для которых уроки его жизни не будут безразличны.

Ида Ильинична Славина,
г. Кёльн, Германия

Илья Венедиктович Славин расстрелян по приговору Выездной сессии Военной коллегии Верховного суда СССР. В предписании на расстрел он значится 17-м из 18 расстрелянных. По этому же предписанию расстреляны поэты Павел Калитин и Борис Корнилов. Все помянуты в 8-м томе «Ленинградского мартиролога» (там же на ил. 145–181 см. список осуждённых и их родственников). Список лиц, подлежащих суду Военной коллегии Верховного суда СССР по Ленинградской обл., подписали 7 декабря 1937 г. Сталин и Молотов.

Эсфирь Исааковна Славина помянута в Книге памяти «Узницы „АЛЖИРа“»: Список женщин – заключённых Акмолинского и других отделений Карлага» (М., 2003).

Мемуары Иды Ильиничны Славиной «Тоненький нерв истории» изданы в 2006 г. в количестве 100 экземпляров. Один из них хранится в фондах Российской национальной библиотеки. – Ред.


 

ПРАВО И ПРАВДА

 

5 ноября 1937 года мой отец, Славин Илья Венедиктович, был арестован органами НКВД, заточён в пресловутый Большой дом в Ленинграде, а через два с половиной месяца, 20 февраля 1938 года, расстрелян в подвалах той же тюрьмы.

 

Папу взяли, когда мы праздновали моё 16-летие. Вскоре арестовали и маму – 8 лет в печально знаменитом АЛЖИРе – Акмолинских лагерях жён изменников Родины. Минус 17 (т. е. высылку и запрет на проживание в крупных городах страны) получил мой старший брат, тогда аспирант. Думаю, меня не тронули, потому что не нашли: я жила по неделям у одноклассников, меня передавали из дома в дом.

 

С тех пор как зимой 1990 года я прочитала папино, а затем мамино «Дело», меня жжёт и мучит сознание, что я, в сущности, ничего толком не знала о самых близких мне людях.

 

Жизненный путь моего отца начался в 1883 году в маленьком белорусском местечке Тихиничи Могилёвской губернии. Его семья была в местечке и обычной и необычной. Обычной – соблюдающей традиции. Чуть ли не каждый год рождались дети, но большинство из них умирало в младенчестве. Мать горько плакала, рвала на себе одежды, а отец хмуро утешал: «Бог дал – Бог взял». Из 13 детей до взрослых лет дожили только четверо. Как и все вокруг, Славины с трудом сводили концы с концами. Необычным для маленького местечка был культ книги и знаний, который царил в доме.

 

Среди фотографий, которые у нас забрали при аресте отца, были две, сделанные с интервалом в час. На одной – папа с бородой, на другой – уже безбородый, совершенно неузнаваемый молодой человек. Очень я любила эти фотографии – свидетельство киевского периода папиной жизни (1904–1905 годы), когда ему пришлось бежать, изменив облик. В его отсутствие жандармы произвели обыск в его квартире и обнаружили спрятанное в бельевой корзине оружие. Отцу пришлось навсегда проститься с бородой, а потому – и с первым партийным псевдонимом Борода, уже известным филёрам. Это лишь один эпизод из запавших в память папиных рассказов о революционном прошлом.

 

И вдруг – открытие: вся его сознательная дооктябрьская жизнь и первые, самые бурные, послереволюционные годы пройдены им в партии «Поалей-Цион».

 

Поалей-ционисты считали, что у еврейского народа есть свои задачи и свой путь их решения. Они мечтали воплотить в жизнь идею – «восстановление евреев как нации» – и боролись за воссоздание еврейского государства в Палестине. Но, в отличие от сионистов, молодая партия считала национальные и социальные проблемы тесно связанными. Она и назвала себя «Поалей-Цион», то есть «рабочие Сиона». Очевидно, мой отец предпочел «Поалей-Цион» именно потому, что эта партия прежде всего защищала национальное достоинство народа.

 

За годы партийной работы он ощутил неразрывную связь с судьбой своего народа. К этому времени он женился. И даже такое сугубо личное решение потребовало от Ильи защиты справедливости. Пришлось пойти наперекор воле родителей, мечтавших о богатой невесте. А он женился на бесприданнице, но зато по любви. И не обманулся. Фира (Эсфирь Исааковна, в девичестве Файнштейн) на протяжении жизни стала самым близким и верным другом и разделила все превратности судьбы своего мужа.

 

…Я появилась на свет намного позже. Но уклад семьи, раз и навсегда заведённый порядок, сохранялся во времени.

 

Папа вечно на работе или в кабинете за письменным столом. Мама вставала раньше всех, чтобы мы поели утром горяченького и чтобы не забыли взять с собой приготовленные ею пакеты с едой. Папу она провожала по-особенному. В прихожей оглядывала, надел ли он свежую сорочку, вкладывала в карман его пиджака наглаженный, накрахмаленный носовой платок. Затем она поднималась на цыпочки, чтобы поцеловать наклонившегося к ней мужа. Она обязательно выходила на площадку лестницы, будто напутствие жены было его талисманом. Все мы возвращались домой в разное время и обедали порознь на кухне. Но когда наступал вечер, вся семья собиралась в столовой за большим, почти квадратным столом, над которым низко нависал почти такой же большой оранжевый абажур. Это был и ужин, и рассказы родителей и детей о событиях дня, и споры о прочитанном, и музыка, и всегда много шуток, смеха, розыгрышей, на которые так были горазды наши мужчины – старший и молодой...

 

Возникли эти семейные традиции впервые в Могилёве, куда молодая семья Славиных приехала в 1911 году. В тот год Илья окончил экстерном юридический факультет университета и стал работать в одной из адвокатских контор, обслуживавших губернию. В её состав в то время входили 11 уездов, 13 городов. И это – не считая многочисленных местечек и деревень. Очень скоро среди бедняков, чаще из еврейских местечек, распространилась молва о новом защитнике. Пришёлся он по вкусу и крепким хозяевам, которые оценили и его трудолюбие, и дотошное стремление изучать вопросы до мельчайших деталей, а главное – знание законов.

 

Казалось, жизнь наладилась. В семью пришёл достаток.

 

Прошло два года. И вдруг прекрасно начавшаяся карьера сломалась. Могилёвский губернатор возбудил против помощника присяжного поверенного дело. Обвинили в том, что он дал крестьянской общине юридический совет, якобы рассчитанный «на возбуждение крестьянских беспорядков». А всё из-за того, что молодой юрист на запрос одной крестьянской общины подтвердил её право продать лес, который отошёл к крестьянам после отмены крепостного права и которым они владели всем миром 50 лет. Славин был лишён практики на год. Тщетно хлопотали за коллегу адвокаты города.

 

Срок отлучения от адвокатской практики истекал в августе 1914 года. Но в судьбу Славина вмешалась война. Патриотизм первых дней был повсеместным, в том числе и на «еврейской улице». Стало массовым возвращение в Россию евреев-студентов, которые учились за границей. Теперь они добровольно шли в русскую армию. Солдатами, потому что иудеи не имели права на офицерский чин. Уже в первый год войны в русской армии сражалось 400 тысяч евреев. Однако неудача военной кампании повлекла за собой «поиск врагов». И прежде всего среди инородцев. Верховный Главнокомандующий приказал в 24 часа «очистить» сначала 50-верстную, а затем и шире, прифронтовую полосу от евреев. Депортация коснулась более полумиллиона евреев. Мой отец был потрясен новым Исходом. С воодушевлением принял предложение коллег, рекомендовавших его для работы в столице, в Еврейском комитете помощи жертвам войны (ЕКОПО). Перевёз семью поближе к родственникам, в Рогачёв, а сам выехал в Петроград.

 

 

 

Для выполнения всех дел суток не хватало. К консультациям в юридическом отделе ЕКОПО прибавилась аналогичная работа в Союзе городов, возникшем после образования Правительственного комитета помощи беженцам. Часто приходилось выезжать в города «черты оседлости» – Гомель, Бобруйск, Гродно.... А позднее – в Центральную Россию, куда временно, по мере отступления наших войск, стали переселять и «выселенцев», и беженцев: в Казань, Арзамас, Самару, Нижний Новгород... И разъяснять устно и на страницах журнала, как решать новые проблемы: о получении временного вида на право жительства, о размещении, об источниках получения разнообразной помощи – от питания, медицинского обслуживания до общего и профессионального обучения. Свою семью удавалось видеть изредка, урывками, когда по командировке оказывался неподалёку.

 

Февральская революция застала отца в Петрограде. Он был захвачен общим ликованием. И безоговорочно стал на сторону Временного правительства, когда одним из первых актов новой власти стал Декрет об отмене всех ограничений, связанных с национальностью и вероисповеданием.

 

И когда из Могилёва пришла телеграмма, приглашавшая его вернуться в город для работы в Мировой управе, он радостно откликнулся на призыв участвовать в строительстве новой жизни в бывшей «черте оседлости».

 

Сообщение об Октябрьском перевороте в Петрограде он встретил настороженно. Как и его товарищи по партии, считал это контрреволюционным захватом власти. Но особенно оглушил его «Декрет № 1» о суде, подписанный Лениным. Декрет разрушал не только старое судопроизводство (в некоторой степени это было справедливо), но и вообще всё право. На неизвестный срок (когда ещё будут выработаны новые кодексы!) огромная страна оставалась жить безо всяких законов. Им на смену приходило беззаконие, опирающееся на «революционную целесообразность». И тогда молодой судья попытался нейтрализовать официально провозглашённый беспредел, выступив в печати с предложением временно пользоваться старыми законами хотя бы в отношении уголовных преступлений.

 

Не приняв самой сути Декрета о суде, отец, тем не менее, станет первым народным судьёй Могилёва. А в 1919 году, в связи с новым наступлением поляков, с семьёй переехал в Витебск и начал работать в той же должности.

 

Общеполитическая обстановка становилась всё более накалённой. ...Насилие, грабёж. Погром в посёлке Новки в день еврейского праздника и расстрел 19 человек. Через три часа бандиты так же стремительно, увозя награбленное, скрылись.

 

Событие было экстраординарным: при белых и «разноцветных» властителях погромы бывали постоянно, но при красных – нет. Молодая Советская Россия на государственном уровне вела борьбу с проявлением антисемитизма. Дело о погроме подлежало рассмотрению Ревтрибунала. По положению, суд Ревтрибунала был закрытым, не предусматривалось в нём и стороны защиты. Однако общественный резонанс, вызванный участием в погроме не только скрывшихся в лесу бандитов, но и окрестных крестьян и, более того – рабочих самого завода, привёл к тому, что отец, возглавлявший тогда Губотдел юстиции Витебска, добился, казалось, невозможного – процесс сделали открытым. Были назначены и правозащитники, как тогда называли адвокатов, от разных социалистических партий – большевиков, Бунда и Поалей-Циона. Среди них и мой отец. Его речь на процессе как председателя Губсовета народных судей тогда же отпечатали, и она чудом сохранилась.

 

Дело слушалось 18 дней – с 17 декабря 1919 года по 5 января 1920 года. Перед лицом Революционного трибунала на скамье подсудимых предстали 47 человек. Не имея возможности открыто осудить обычную практику судопроизводства революционных трибуналов, Славин в своём выступлении, тем не менее, противопоставил ей право человека на законность.

 

Октябрь отец поначалу не принял. В автобиографии при вступлении в РКП(б) (1921 г.) он честно напишет, что «со многим не мог мириться, а в особенности с тактическими приёмами коммунистической партии и с элементами явно примазавшимися, которые во власти представляли партию». Но революция в Германии вызвала в нём, по его словам, «внутренний переворот», заставила его поверить в грядущую мировую революцию.

 

В апреле 1920 года Минюст пригласил его на работу в Москву в качестве председателя Уголовной коллегии Высшего судебного контроля. На этой должности он будет заниматься и теорией судоустройства (подготавливал первый свод советских законов), и практикой судебного процесса. В каждом номере «Еженедельника советской юстиции» за 1922–24 гг. – его статьи, консультации, анализ конкретных судебных решений, на примере которых могли учиться рядовые судебные работники. Всё та же борьба за торжество Права. И так до тех пор, пока в 1925 году место Высшего судебного контроля не займёт созданный Верховный суд.

 

Он давно носился с идеей поставить заслон невежеству и некомпетентности в судебном аппарате. По приезде в Москву сразу же представил проект об открытии Высших (четырёхгодичных) юридических курсов для судебных работников. Представьте себе, как это было необходимо! Ведь юридические факультеты университетов были закрыты в 1919 году. Притока новых образованных кадров не было. Потребовалось два года организационной работы. Он сумел буквально выбить у ВЦИКа и помещение, и штаты, и средства – правда, только на одногодичный курс. Кого посылали парторганизации с мест учиться на защитников закона! Среди слушателей практически не было людей со средним образованием, даже с законченным начальным были единицы. Он не выдержал этой профанации, в конце учебного года под благовидным предлогом отказался от заведования. А потом терзал себя, что надо было кричать во весь голос, драться за уровень советского суда. Он считал это своим поражением в нескончаемой борьбе, которую вёл с разного рода «извращениями» прилипал к революции.

 

Мобилизованный в 1926 г. на практическую работу, он разворотил «гадюшник» в судебном аппарате города Владимир. Пришлось расстаться со своим креслом покровителю неправедных судей – Первому секретарю губкома Асаткину. Статьи Славина о владимирских делах печатались в журнале «Пролетарская революция», пришлось дойти и до ЦК, но правда восторжествовала. А полемика с тогдашним главным прокурором Крыленко! Она началась как публичный диспут в одном из клубов Москвы, а продолжилась на страницах «Комсомольской правды» в 1929 году. Она – о запущенности дел в прокуратуре. О том, что на местах слишком широко распространено пьянство, бытовое разложение, взяточничество среди блюстителей закона. Но по сигналам о неблагополучии их снимают... с переводом и более того – с повышением (всё это с конкретными фактами и фамилиями). Или в бытность его доцентом Минского университета многомесячный спор на страницах белорусской, а затем и центральной печати с Гамарником, который возглавлял тогда ЦК КП(б) Белоруссии, о фактах национализма в Белоруссии, сказавшихся в кадровой политике. Той «белорусизации», которая, в частности, привела к снятию с герба Белоруссии языка коренного народа – еврейского. Или, уже позднее – о безобразных нарушениях в ленинградских исправительно-трудовых учреждениях.

 

Его борьба ничего общего не имела с заспинными доносами. Он всегда выступал с открытым забралом: полемика в печати, открытые выступления на собраниях. И со старой профессурой тоже был честный бой.

 

Я была «папина дочка». Оглядываясь назад, мне кажется, что каждую свободную минуту он отдавал именно мне. Он приохотил меня к серьёзной музыке, он, а не училище Гнесиных, где я занималась с 7 до 9 лет, пока в 1929 году мы не переехали из Москвы в Ленинград. С ним я обошла все музеи города. Но больше всего я любила наши прогулки. Папе плохо писалось в хмурые дни, когда сеющий мелкий дождик казался бесконечным. И если в такую погоду он был дома, я уже ждала его зова, и мы «выходили на тропу» – так это называлось (до сих пор сохранилось во мне желание гулять в дождь). Ещё все улицы, площади, набережные носили революционные имена, и папа рассказывал мне – не из книг – о Воровском, Рошале, Урицком, Бадаеве, Володарском. О первых наркомах и голодном обмороке наркома продовольствия. О Ленине, каким он ему запомнился. В выходные дни мы часто ездили на любимые его Острова. Почему-то именно здесь папа читал заветные стихи, совсем далёкие от революционных битв, – Надсона, Фруга, Апухтина, Иннокентия Анненского, Блока. Но здесь же, на Островах, он вдохновенно декламировал на память строки Чернышевского о будущем.

 

С 1929 года отец работал профессором в Ленинградском отделении Комакадемии и заведовал кафедрой судебного права в Институте советского строительства и права. Тема, назначенная ему в 1933 году, когда с помпой был открыт Беломоро-Балтийский канал, первоначально называлась «Исправительно-трудовая политика в эпоху социализма». Ему давали командировки на ББК в лагеря и трудпосёлки. К нам домой приходила оттуда газета «Перековка». Но об этом, как выражалось начальство, «живом уголке выращивания людей» писать, не кривя душой, было нельзя. Отец вспоминал лица спецпереселенцев из лагеря в Карелии, разбитые опорки на ногах, печать безнадёжности на их фигурах. Он видел непосильный труд на лесоповале, невозможность какого-либо отдыха в холодном вонючем бараке. Ему нужно было написать о поверженном кулаке, и он пытался вызвать в себе привычный гнев против классового врага или хотя бы чувство справедливого отмщения – не получалось. Ещё меньше получалось, когда он приехал в детский лагерь, куда, отняв от «тлетворного» влияния родителей, собрали детей для «воспитания в советском духе»! Ему показывали парадные стороны жизни детского лагеря. Но он видел куда больше, чем ему показывали. И... молчал. Терзался сомнениями, пытался заглушить их словами веры. Тему о «перековке» переносили с 1933-го на 34-й, 35-й, 36-й, 37-й годы. От него требовали убедительного рассказа о переделке сознания заключённых. А в тезисах отца (они сохранились в архиве) упорно появлялись главы об «извращениях» и «искривлениях» политики. Увидела я там же и более сильное определение – «фашизация тюремной политики». Кто-то подчеркнул этот тезис красным карандашом и поставил вопросительный знак... Так что эта ненаписанная книга ценна мне, может быть, более многих написанных им страниц.

 

После убийства Кирова 1 декабря 1934 года начались, особенно в Ленинграде, массовые аресты – «кировский набор», как горько шутили. Вышел Указ об упрощенном ведении следствия: без слушания сторон, без свидетелей, без адвоката, без права обжалования, с немедленным приведением приговора в исполнение. Иначе говоря, беззаконие было возведено в правило. Так в повседневную жизнь вошёл Большой террор. Аресты, естественно, не обошли ЛОКА. Первыми понесли урон учёные – историки, философы, экономисты. А с начала 1937 года стали «выкашивать» юристов.

 

В бывшем партийном архиве довелось мне видеть списки на уничтожение, подготовленные ещё в декабре 1934-го. С пометой очереди: 1, 2, 3... В одном из них, где были поименованы выходцы из еврейских партий – Бунда и Поалей-Цион, я нашла имя своего отца. «4-я» очередь для него лично подошла через три года, хотя, конечно, «враг народа» обвинялся совсем в другом – в терроризме, контрреволюционном заговоре и подобном.

 

А тогда, девятиклассница, я не замечала сгущающихся туч. Уже были арестованы все его товарищи по академическому Институту государства и права. Отец остался на свободе один. Ленинградское отделение Института было закрыто. Уже в учебном институте не осталось никого из руководства. Уже прошло партийное собрание, на котором исключали из партии его коллег, а он, единственный, не выступил с разоблачениями, а, напротив, горько сказал: «Я чувствую себя политическим банкротом» (цитирую по стенограмме).

 

Теперь-то я знаю, что родители, по крайней мере с весны 1937 года, не имели оснований для радостных вечеров в кругу семьи. Но они, как я это понимаю, стремились подольше для нас, да и для себя, сохранить это ни с чем не сравнимое чувство семейного тепла, единения, любования друг другом, света и бодрости.

 

Сохранившееся в архиве «Дело» – свидетельство его мужества, непреклонности и верности правде. Он прошел через муки, но никого не оговорил, не подписал возведённой на него напраслины. Однако мучительней физических страданий было видеть, что «совесть издохла» и Право более не существует. Да, в конце своей жизни, отданной целиком поискам справедливости, он почувствовал себя «банкротом». Но это горькой ценой помогло, теперь уже мне, осознать гибельность радикально-большевистского пути и своих юношеских идеалов.

 

Не просто мне было «менять кожу» и «выжимать из себя раба». Не сразу и не без недоверия обратилась я к истории своего народа, традициям, обязанностям, диктуемым Торой. Это, в частности, следствие того, что, идя в своих поисках за отцом, шаг в шаг, с его детства до оборванной безжалостно жизни, я поняла, что не эта дорога ведёт к Храму – праву и правде, которым он служил и своей судьбой завещал служить мне и тем, для которых уроки его жизни не будут безразличны.

 

Ида Ильинична Славина,
г. Кёльн, Германия

Более полный вариант воспоминаний «Право и правда» см. в витебском журнале «Мишпоха» (Витебск, 2006. № 18. С. 29–37).

Илья Венедиктович Славин расстрелян по приговору Выездной сессии Военной коллегии Верховного суда СССР. В предписании на расстрел он значится 17-м из 18 расстрелянных. По этому же предписанию расстреляны поэты Павел Калитин и Борис Корнилов. Все помянуты в данном томе. Список лиц, подлежащих суду Военной коллегии Верховного суда СССР по Ленинградской обл., подписали 7 декабря 1937 г. Сталин и Молотов.

Эсфирь Исааковна Славина помянута в Книге памяти «Узницы «АЛЖИРа»: Список женщин – заключённых Акмолинского и других отделений Карлага» (М., 2003). – Ред.