ВРЕМЯ СОБИРАТЬ КАМНИ
Моя бабушка, Екатерина Сергеевна Вотинцева, родилась и жила до замужества в городе Иркутске. В Иркутск, в сибирскую ссылку, был отправлен мой дед, наpoдоволец Владимир Александрович Вознесенский. Здесь они поженились. Здесь же, в Иркутске, 16 декабря 1901 года родился мой отец, Николай Владимирович Вознесенский.
Папа прожил всего лишь 36 лет. Его арестовали в августе 1937-го, когда мне пошёл шестой год. В феврале 1938-го его тайно убили, но мы сначала просто не знали об этом, а позже надеялись, всё надеялись на чудо, почти двадцать лет.
«Мы» в конце тридцатых – это моя бабушка, моя молодая мама, Наталия Григорьевна Вознесенская (Трирогова), я и мой младший брат Серёжа. Мы жили в Ленинграде, на Васильевском, на 16-й линии.
На далёкой Колыме жил и работал в то время младший брат отца, Дима, Дмитрий Владимирович Вознесенский, с женой Марией Генриховной. Но в 1938-м его тоже арестовали, тоже приговорили к расстрелу, и только по счастливому стечению обстоятельств освободили в 1940 году.
В том же 1938-м, как раз в феврале, в том месяце, когда убили папу, арестовали и приговорили к 5-летнему заключению как «жену врага народа» мою маму.
Мамины родители, Григорий Владимирович и Наталия Николаевна, старшая мамина сестра Варвара Григорьевна и её сын, мой двоюродный брат Сева, жили в центре города, на улице Рубинштейна. А на 16-й линии бабушка Екатерина Сергеевна осталась с двумя внуками. Младшему, Сереже, только-только исполнился год.
На ленте моей памяти сохранилось лишь несколько кадров, в которых я вижу отца. Самый последний, какой-то затемнённый, – это большая 18-метровая комната в нашей ленинградской квартире, диван у смежной с кухней стены и лежащий на диване отец. В комнате совсем тихо, окна вроде бы зашторены, и в первый раз я замечаю, что на лице отца нет его обычной улыбки. Через много-много лет я узнал, что в эти дни он ждал ареста. И разлитая в квартире непонятная печаль коснулась тогда и меня, пятилетнего мальчика.
Чуть раньше, в середине лета 37-го года, папа и мама сидят вместе со мной за столиком в рабочей столовой в Усть-Луге, где в ту пору строили форты Второго Кронштадта. Сосны стоят совсем рядом со зданием столовой, а недалеко начинается сосновый лес с разбросанными в нём валунами и огромными, как мне казалось тогда, муравейниками. Эта картина окрашена в оранжевые и солнечные цвета, родители спокойны, хотя, наверное, они уже чувствуют признаки беды. Папа был начальником технического отдела строительства. Когда пришло время искать «вредителей», его судьба была предрешена.
На стройплощадку Второго Кронштадта гидротехников с Нижне-Свирской ГЭС переводили, видимо, в первой половине 37-го, и какое-то время, «между Свирью и Усть-Лугой», родители жили в Ленинграде. В мае мне исполнилось пять лет. И, наверное, в связи с этой серьёзной датой папа повёл меня в ближайшую фотографию. Она хорошо известна. Ещё долго она существовала (да и теперь, вроде бы, существует) всё в том же доме на Среднем, около 12-й линии. Мне кажется, что я хорошо помню этот поход. Впрочем, мне помогает оставшееся с того дня фото, единственное, на котором я вместе с отцом. Я стою на стуле, в бархатных коротких штанишках, в аккуратной серой рубашке, в руках у меня скакалка, а моя голова прислонилась к крупной голове отца. Мы прямо, как и положено, смотрим в объектив фотоаппарата – папа, слегка улыбаясь, а я очень серьёзно. Последний запечатлённый миг близости. Через три месяца отец исчезнет из моей жизни навсегда.
Я ухожу дальше в глубины памяти. Весна 37-го. Папа, мама, бабушка и гости сидят вечером за длинным столом в средней комнате нашей ленинградской квартиры. Маленького Сережи не видно, он, совсем ещё малыш, спит за стенкой в соседней комнате. А я почему-то допущен в компанию взрослых. В конце весёлого застолья передо мной ставят мой любимый клюквенный кисель, я пробую его, он кажется мне недостаточно сладким, я хочу посыпать кисель сахаром, но, будучи мальчиком домашним и осторожным («благоразумно осторожен», как подшучивал отец), спрашиваю у родителей, действительно ли это сахар. «Сахар, конечно, сахар» – говорит папа, и мама подтверждает: «Сахар, сахар, разве ты не видишь, Володя?». Прошло больше шестидесяти лет, но до сих пор у меня перед глазами большая высокая белая кружка, клюквенно-красная корочка густого киселя у самых краёв и белая насыпь горько-солёного «сахара» сверху. Похоже, мои родители не упускали случая пошутить над сыном.
Серёжа родился в самом начале января 37-го, когда мне было четыре с половиной года. Маму долго не отпускали из роддома, что-то не в порядке было у неё с молоком, и бабушка не раз тревожно повторяла, что Серёжа «искусственник». Я понимал это слово буквально и ждал, что в доме скоро появится не вполне обычный, искусственный братик. Но вот пришёл день, и мы с папой идём «забирать» маму и Сереженьку. Туда мы шли, но обратно целых два квартала ехали на такси – чёрной блестящей автомашине. Такая поездка была для меня событием. Такси остановилось у ворот нашего дома, прямо напротив «Пневматики», главного завода моего детства. Это я помню отчётливо: приоткрытая дверь автомашины, папа рядом на тротуаре, он в тёмном пальто, в большой (тогда носили большие) кепке, и на руках у него белый свёрток – запелёнутый новорождённый братишка.
И уже на самом «донышке» памяти проблески воспоминаний, связанные со Свирьстроем – строительством и местом строительства Нижне-Свирской гидроэлектростанции. Папа начал работать там в 1930 году после окончания Ленинградского Путейского института, там он преподавал на курсах по подготовке гидротехников, там он познакомился с 19-летней Наташей Трироговой. Осенью 1931-го они замечательно провели отпуск на Чёрном море, и в мае 1932-го мне пришло время родиться. Наверное, и в 34-м, и в 35-м и в 36-м годах мы с мамой подолгу, за исключением зимних месяцев, когда мама занималась в техникуме в Ленинграде, жили с папой на Свирьстрое. Я вспоминаю двухэтажный деревянный дом на краю посёлка, лес сразу же за торцом дома, широкую площадку-поляну перед крыльцом. Беззвучная (опять какая-то беззвучная и темноватая) двухкомнатная квартира с очень простой мебелью, бесшумно двигающиеся фигуры папы и мамы, лицо моей няни-немки Екатерины Ивановны. Было там что-то страшноватое, что-то похожее на ночной разговор родителей в сказке «Мальчик-с-пальчик». Может быть, как раз в то время я впервые услышал эту сказку и тоже почувствовал себя мальчиком, случайно узнавшим страшную тайну. Чем-то пугал меня этот дом. Именно здесь мне приснился жуткий для малыша и на всю жизнь запомнившийся сон: тёмная полоса густого ельника, острые верхушки деревьев и высунувшаяся из-за них огромная волчья голова с торчащими выше елей ушами.
Со дня ареста отца и до дня маминого ареста прошло семь месяцев, и мама пыталась в это время как-то скрасить моё детство. Мы ходили в новогодний вечер на роскошный карнавал у гигантской ёлки на Дворцовой площади, а чуть позже – на новогодний праздник, тоже очень богатый, со щедрыми подарками, во Дворец труда на бульваре Профсоюзов. Но я помню и то, как мы стояли с мамой у какого-то окошечка в «Большом доме» на Литейном, – тогда я уже понимал смысл слов «Большой дом». Всё как-то безумно сочеталось в той жизни: кошмар тюрем и веселье на городских улицах. Тогда я прошёл мои первые «университеты», и шок знакомых, узнавших «правду» от Хрущева в 1956-м, казался мне почти неприличным.
В 1937–1938-м было принято – и, возможно, это даже поощрялось властями – «хлопотать» за арестованных и осуждённых. И вот мама идёт со мной на прием к депутату Верховного Совета, всенародно известному Николаю Черкасову. Я помню, как мы поднимались по широкой красивой лестнице на второй этаж дома на углу Невского и Фонтанки, помню высокую фигуру Черкасова, помню маму (ей всего-навсего 25 лет!) и вижу себя, бессловесного и маленького в огромном пространстве приёмной. Что мог нам сказать знаменитый актер Черкасов? Мне кажется, что я не ошибаюсь: уже тогда, пятилетним мальчиком, я понимал, что маме ничем-ничем здесь не помогут, и мы так и останемся жить одни без отца.
После ареста мамы и дяди Димы хлопотать за папу было некому, а вскоре началась война. Мы с Сережей оказались на краю земли, в далеком сибирском посёлке Аллах-Юнь, бабушка – на своей родине в Иркутске. Наша жизнь в военные годы – это особый разговор. Мы снова собрались в Ленинграде только весной 1946-го: дядя Дима (он к тому времени перешёл на работу во Всесоюзный геологический институт), тётя Манюся, бабушка, я и Серёжа. Все вместе в одной сохранившейся за нами комнате всё в той же ленинградской квартире. Но мама оставалась после окончания срока в ссылке в Казахстане около Джезказгана. Об отце так и не было никаких вестей.
Бабушке было тогда уже 70 лет. Она страдала одышкой, почти не выходила из дома и, чтобы облегчить страдания, часами стояла на коленях на придвинутом к окну стуле и молча смотрела в окно – на строительную площадку под домом, на освещённые вечерним солнцем здания на соседней 14-й линии. Верила ли она хоть сколько-нибудь в возвращение своего старшего сына? Она вообще мало говорила, а об этом почти никогда. Но ждала Колю. Однажды у нас работал печник, бывший заключённый, проведший годы в лагерях на Дальнем Востоке. Он укладывал кирпичи, а бабушка спрашивала его, не встречал ли он там Николая Вознесенского. «Он такой приметный, плохо слышал на правое ухо» – подсказывала бабушка. И старик-печник, не отрываясь от работы, сказал, как-то очень спокойно и определённо, что «как же, конечно, встречал, его ещё все и звали так: „глухой“».
В 48-м истекли «десять лет без права переписки», и дядя Дима, наверное, под влиянием бабушки (сам он, естественно, понимал, что брата давно нет в живых) направил очередной запрос в НКВД. Такой поступок требовал мужества, но был бесполезным: время узнать правду ещё не пришло. А 26 октября 49-го года моя бабушка скончалась в больнице. Никогда в жизни я не плакал так безутешно, как в тот час, когда в окошечке больничной справочной пожилая медсестра, как-то торопясь и потупясь, сказала, что та, о которой я спрашиваю, умерла. Я прожил рядом с бабушкой двенадцать лет, она ничем меня особенно не баловала, была сдержанной и чуралась нежностей. Но у нас было огромное общее безысходное горе, – и в этом, наверное, коренилась моя, такая же огромная, жалость к незабвенной моей бабушке Екатерине Сергеевне.
Только после 1953-го года, постепенно, не сразу, начала раскрываться судьба отца. Сначала, в ответ на очередной запрос, нам прислали короткую справку, в которой говорилось о посмертной реабилитации. Позже прислали лживое сообщение о том, что Н. В. Вознесенский умер в заключении от болезни и похоронен где-то на Украине. И, наконец, мы узнали правду: «приговорён к расстрелу и расстрелян в Ленинграде 25 февраля 1938 года». Уже в 90-м, перед самым отъездом в Израиль, в приёмной «Большого дома» на Литейном мне показали протокол судебного заседания от 25.02.1938. Одна неполная страница. Не машинопись – округлый почти детский почерк. «Обвинён в контрреволюционной деятельности... на следствии в Кронштадтской тюрьме признал свою вину... на суде отказался от своих показаний... приговорён...». Всё это заняло у них несколько минут. И ещё через несколько часов его убили. Наверное, прямо здесь, в подвале до сих пор страшного «Большого дома».
На Белоостровском направлении, совсем недалеко от Песочной, где спустя 20 лет жила на даче старшая папина внучка Мариночка, есть станция Левашово. Если пройти от неё километра три на юго-запад в сторону Лисьего Носа, попадаешь в лес, а точнее в порядком истоптанное, в основном хвойное, редколесье. Высокие и средней высоты неплотно стоящие друг к другу деревья. На земле хвоя, негустая трава, кустики черники и брусники. И сразу же видишь, что земля под деревьями как-то неестественно неровная. Потом глаз начинает замечать длинные, совсем неглубокие, но широкие борозды. Если походить подольше, можно распутать геометрию этих теперь уже не загадочных линий. Это шрамы от рвов-могил. К деревьям над ними прикреплены: где небольшие фотографии, где записки, а чаще – живые или искусственные цветы или цветные (малиново-красные, зелёные) ленты. Удивительно, но такие же прикреплённые к елочкам и сосенкам ленты я встречал на другом конце света, на тувинских языческих тропах верховий Енисея.
Всей правды до конца не узнать. Но для меня лес около Левашова – место последнего упокоения моего отца. Пусть так и будет. Ещё одна чёрточка в едва ли не самом сильном и самом прочном чувстве моей жизни – памяти об отце. И даже не реальные воспоминания об отце – такие отрывочные и краткие – сопровождают всю мою жизнь. Память о том, что отца беспричинно и зверски погубили; что я всю свою жизнь прожил без папы, так и не породнившись с ним по-настоящему, не полюбив его, как мог бы, чуть повзрослев, полюбить; память о том, что от безотцовщины я вырос молчаливым, сторонящимся мира «волчонком» – эта обида и память жили и до сих пор живут во мне.
Есть замечательная, классически выполненная фотография: 10-летний чуть-чуть лукавый на вид Коля Вознесенский и его брат Дима, ученики С.-Петербургской гимназии Карла Мая, той самой гимназии, которая, превратившись в Ленинградскую школу № 5, учила и меня, и Серёжу, и позже первоклассницу Марину. Сохранились фото: папа в окружении курсантов – командир взвода военных топографов на Валдае. Счастливые мама с папой на берегу Чёрного моря, в Батуми. И папа примерно в 35 лет – тогда уже крупный инженер-гидротехник. В 35-летнем возрасте я внешне почти не отличался от отца.
Папа погиб совсем молодым, в 1938-м. В 2001-м году исполнилось 100 лет со дня его рождения.
Владимир Николаевич Вознесенский,
г. Бер-Шева, Израиль
Николай Владимирович Вознесенский расстрелян 25 февраля 1938 г. по приговору Выездной сессии Военной коллегии Верховного суда СССР. В предписании на расстрел значится 6-м из 41 расстрелянного «в порядке закона от 1.XII.34 г.», как указано комендантом в акте о приведении приговора в исполнение. Все помянуты в данном томе «Ленинградского мартиролога».
В 2004 г. Владимир Николаевич Вознесенский издал в нескольких экземплярах книжечку «Время собирать камни (страницы воспоминаний)». Воспоминания об отце составляют одну из глав 70-страничной повести. – Ред.