Вознесенский Николай Владимирович

Вознесенский Николай Владимирович, 1901 г. р., уроженец г. Иркутск, русский, беспартийный, окончил Институт инженеров путей сообщения (ЛИИПС), инженер-гидротехник, руководитель гидротехнической группы на строительстве порта Кронштадт-2 (нач. производственного отдела УНР-5), проживал: п. Усть-Луга Кингисеппского р-на Лен. обл. (адрес в Ленинграде: В. О., 16-я линия, д. 35, кв. 46). Арестован 13 августа 1937 г. Выездной сессией Военной коллегии Верховного суда СССР в г. Ленинград 25 февраля 1938 г. приговорен по ст. ст. 58-7-8-11 УК РСФСР к высшей мере наказания. Расстрелян в г. Ленинград 25 февраля 1938 г. (Его жена Наталья Григорьевна Вознесенская осуждена на 5 лет ИТЛ.)

ВРЕМЯ СОБИРАТЬ КАМНИ

Моя бабушка, Екатерина Сергеевна Вотинцева, ро­дилась и жила до замужества в городе Иркутске. В Ир­кутск, в сибирскую ссылку, был отправлен мой дед, наpoдоволец Владимир Александрович Вознесенский. Здесь они поженились. Здесь же, в Иркутске, 16 декабря 1901 года родился мой отец, Николай Владимирович Воз­несенский.

Папа прожил всего лишь 36 лет. Его арестовали в ав­густе 1937-го, когда мне пошёл шестой год. В феврале 1938-го его тайно убили, но мы сначала просто не знали об этом, а позже надеялись, всё надеялись на чудо, почти двадцать лет.

«Мы» в конце тридцатых – это моя бабушка, моя мо­лодая мама, Наталия Григорьевна Вознесенская (Трирогова), я и мой младший брат Серёжа. Мы жили в Ленинг­раде, на Васильевском, на 16-й линии.

На далёкой Колы­ме жил и работал в то время младший брат отца, Дима, Дмитрий Владимирович Вознесенский, с женой Марией Генриховной. Но в 1938-м его тоже арестовали, тоже при­говорили к расстрелу, и только по счастливому стечению обстоятельств освободили в 1940 году.

В том же 1938-м, как раз в феврале, в том месяце, когда убили папу, аресто­вали и приговорили к 5-летнему заключению как «жену врага народа» мою маму.

Мамины родители, Григорий Владимирович и Наталия Николаевна, старшая мамина сестра Варвара Григорьевна и её сын, мой двоюродный брат Сева, жили в центре города, на улице Рубинштейна. А на 16-й линии бабушка Екатерина Сергеевна осталась с двумя внуками. Младшему, Сереже, только-только ис­полнился год.

На ленте моей памяти сохранилось лишь несколько кадров, в которых я вижу отца. Самый последний, какой-то затемнённый, – это большая 18-метровая комната в нашей ленинградской квартире, диван у смежной с кух­ней стены и лежащий на диване отец. В комнате совсем тихо, окна вроде бы зашторены, и в первый раз я заме­чаю, что на лице отца нет его обычной улыбки. Через мно­го-много лет я узнал, что в эти дни он ждал ареста. И раз­литая в квартире непонятная печаль коснулась тогда и меня, пятилетнего мальчика.

Чуть раньше, в середине лета 37-го года, папа и мама сидят вместе со мной за столиком в рабочей столовой в Усть-Луге, где в ту пору строили форты Второго Кронш­тадта. Сосны стоят совсем рядом со зданием столовой, а недалеко начинается сосновый лес с разбросанными в нём валунами и огромными, как мне казалось тогда, муравей­никами. Эта картина окрашена в оранжевые и солнечные цвета, родители спокойны, хотя, наверное, они уже чув­ствуют признаки беды. Папа был начальником техничес­кого отдела строительства. Когда пришло время искать «вредителей», его судьба была предрешена.

На стройплощадку Второго Кронштадта гидротехни­ков с Нижне-Свирской ГЭС переводили, видимо, в пер­вой половине 37-го, и какое-то время, «между Свирью и Усть-Лугой», родители жили в Ленинграде. В мае мне ис­полнилось пять лет. И, наверное, в связи с этой серьёзной датой папа повёл меня в ближайшую фотографию. Она хо­рошо известна. Ещё долго она существовала (да и теперь, вроде бы, существует) всё в том же доме на Среднем, око­ло 12-й линии. Мне кажется, что я хорошо помню этот поход. Впрочем, мне помогает оставшееся с того дня фото, единственное, на котором я вместе с отцом. Я стою на сту­ле, в бархатных коротких штанишках, в аккуратной се­рой рубашке, в руках у меня скакалка, а моя голова при­слонилась к крупной голове отца. Мы прямо, как и поло­жено, смотрим в объектив фотоаппарата – папа, слегка улыбаясь, а я очень серьёзно. Последний запечатлённый миг близости. Через три месяца отец исчезнет из моей жизни навсегда.

Я ухожу дальше в глубины памяти. Весна 37-го. Папа, мама, бабушка и гости сидят вечером за длинным столом в средней комнате нашей ленинградской квартиры. Ма­ленького Сережи не видно, он, совсем ещё малыш, спит за стенкой в соседней комнате. А я почему-то допущен в компанию взрослых. В конце весёлого застолья передо мной ставят мой любимый клюквенный кисель, я пробую его, он кажется мне недостаточно сладким, я хочу посы­пать кисель сахаром, но, будучи мальчиком домашним и осторожным («благоразумно осторожен», как подшучивал отец), спрашиваю у родителей, действительно ли это са­хар. «Сахар, конечно, сахар» – говорит папа, и мама под­тверждает: «Сахар, сахар, разве ты не видишь, Володя?». Прошло больше шестидесяти лет, но до сих пор у меня перед глазами большая высокая белая кружка, клюквен­но-красная корочка густого киселя у самых краёв и белая насыпь горько-солёного «сахара» сверху. Похоже, мои ро­дители не упускали случая пошутить над сыном.

Серёжа родился в самом начале января 37-го, когда мне было четыре с половиной года. Маму долго не отпус­кали из роддома, что-то не в порядке было у неё с моло­ком, и бабушка не раз тревожно повторяла, что Серёжа «искусственник». Я понимал это слово буквально и ждал, что в доме скоро появится не вполне обычный, искусст­венный братик. Но вот пришёл день, и мы с папой идём «забирать» маму и Сереженьку. Туда мы шли, но обратно целых два квартала ехали на такси – чёрной блестящей автомашине. Такая поездка была для меня событием. Такси остановилось у ворот нашего дома, прямо напротив «Пнев­матики», главного завода моего детства. Это я помню от­чётливо: приоткрытая дверь автомашины, папа рядом на тротуаре, он в тёмном пальто, в большой (тогда носили большие) кепке, и на руках у него белый свёрток – запелёнутый новорождённый братишка.

И уже на самом «донышке» памяти проблески вос­поминаний, связанные со Свирьстроем – строитель­ством и местом строительства Нижне-Свирской гидро­электростанции. Папа начал работать там в 1930 году пос­ле окончания Ленинградского Путейского института, там он преподавал на курсах по подготовке гидротехников, там он познакомился с 19-летней Наташей Трироговой. Осе­нью 1931-го они замечательно провели отпуск на Чёрном море, и в мае 1932-го мне пришло время родиться. Навер­ное, и в 34-м, и в 35-м и в 36-м годах мы с мамой подо­лгу, за исключением зимних месяцев, когда мама занима­лась в техникуме в Ленинграде, жили с папой на Свирьстрое. Я вспоминаю двухэтажный деревянный дом на краю посёлка, лес сразу же за торцом дома, широкую площадку-поляну перед крыльцом. Беззвучная (опять какая-то беззвучная и темноватая) двухкомнатная квартира с очень простой мебелью, бесшумно двигающиеся фигуры папы и мамы, лицо моей няни-немки Екатерины Иванов­ны. Было там что-то страшноватое, что-то похожее на ноч­ной разговор родителей в сказке «Мальчик-с-пальчик». Может быть, как раз в то время я впервые услышал эту сказку и тоже почувствовал себя мальчиком, случайно уз­навшим страшную тайну. Чем-то пугал меня этот дом. Именно здесь мне приснился жуткий для малыша и на всю жизнь запомнившийся сон: тёмная полоса густого ельника, острые верхушки деревьев и высунувшаяся из-за них огромная волчья голова с торчащими выше елей ушами.

Со дня ареста отца и до дня маминого ареста прошло семь месяцев, и мама пыталась в это время как-то скра­сить моё детство. Мы ходили в новогодний вечер на рос­кошный карнавал у гигантской ёлки на Дворцовой пло­щади, а чуть позже – на новогодний праздник, тоже очень богатый, со щедрыми подарками, во Дворец труда на буль­варе Профсоюзов. Но я помню и то, как мы стояли с ма­мой у какого-то окошечка в «Большом доме» на Литей­ном, – тогда я уже понимал смысл слов «Большой дом». Всё как-то безумно сочеталось в той жизни: кошмар тю­рем и веселье на городских улицах. Тогда я прошёл мои первые «университеты», и шок знакомых, узнавших «прав­ду» от Хрущева в 1956-м, казался мне почти неприлич­ным.

В 1937–1938-м было принято – и, возможно, это даже поощрялось властями – «хлопотать» за арестован­ных и осуждённых. И вот мама идёт со мной на прием к депутату Верховного Совета, всенародно известному Ни­колаю Черкасову. Я помню, как мы поднимались по ши­рокой красивой лестнице на второй этаж дома на углу Невского и Фонтанки, помню высокую фигуру Черкасо­ва, помню маму (ей всего-навсего 25 лет!) и вижу себя, бессловесного и маленького в огромном пространстве приёмной. Что мог нам сказать знаменитый актер Черка­сов? Мне кажется, что я не ошибаюсь: уже тогда, пяти­летним мальчиком, я понимал, что маме ничем-ничем здесь не помогут, и мы так и останемся жить одни без отца.

После ареста мамы и дяди Димы хлопотать за папу было некому, а вскоре началась война. Мы с Сережей ока­зались на краю земли, в далеком сибирском посёлке Аллах-Юнь, бабушка – на своей родине в Иркутске. Наша жизнь в военные годы – это особый разговор. Мы снова собрались в Ленинграде только весной 1946-го: дядя Дима (он к тому времени перешёл на работу во Всесоюзный геологический институт), тётя Манюся, бабушка, я и Се­рёжа. Все вместе в одной сохранившейся за нами комнате всё в той же ленинградской квартире. Но мама оставалась после окончания срока в ссылке в Казахстане около Джез­казгана. Об отце так и не было никаких вестей.

Бабушке было тогда уже 70 лет. Она страдала одыш­кой, почти не выходила из дома и, чтобы облегчить стра­дания, часами стояла на коленях на придвинутом к окну стуле и молча смотрела в окно – на строительную пло­щадку под домом, на освещённые вечерним солнцем зда­ния на соседней 14-й линии. Верила ли она хоть сколь­ко-нибудь в возвращение своего старшего сына? Она во­обще мало говорила, а об этом почти никогда. Но ждала Колю. Однажды у нас работал печник, бывший заключён­ный, проведший годы в лагерях на Дальнем Востоке. Он укладывал кирпичи, а бабушка спрашивала его, не встре­чал ли он там Николая Вознесенского. «Он такой примет­ный, плохо слышал на правое ухо» – подсказывала ба­бушка. И старик-печник, не отрываясь от работы, сказал, как-то очень спокойно и определённо, что «как же, конеч­но, встречал, его ещё все и звали так: „глухой“».

В 48-м истекли «десять лет без права переписки», и дядя Дима, наверное, под влиянием бабушки (сам он, ес­тественно, понимал, что брата давно нет в живых) напра­вил очередной запрос в НКВД. Такой поступок требовал мужества, но был бесполезным: время узнать правду ещё не пришло. А 26 октября 49-го года моя бабушка сконча­лась в больнице. Никогда в жизни я не плакал так безу­тешно, как в тот час, когда в окошечке больничной спра­вочной пожилая медсестра, как-то торопясь и потупясь, сказала, что та, о которой я спрашиваю, умерла. Я прожил рядом с бабушкой двенадцать лет, она ничем меня осо­бенно не баловала, была сдержанной и чуралась нежнос­тей. Но у нас было огромное общее безысходное горе, – и в этом, наверное, коренилась моя, такая же огромная, жалость к незабвенной моей бабушке Екатерине Сергеев­не.

Только после 1953-го года, постепенно, не сразу, на­чала раскрываться судьба отца. Сначала, в ответ на оче­редной запрос, нам прислали короткую справку, в кото­рой говорилось о посмертной реабилитации. Позже при­слали лживое сообщение о том, что Н. В. Вознесенский умер в заключении от болезни и похоронен где-то на Ук­раине. И, наконец, мы узнали правду: «приговорён к рас­стрелу и расстрелян в Ленинграде 25 февраля 1938 года». Уже в 90-м, перед самым отъездом в Израиль, в приём­ной «Большого дома» на Литейном мне показали прото­кол судебного заседания от 25.02.1938. Одна неполная страница. Не машинопись – округлый почти детский почерк. «Обвинён в контрреволюционной деятельности... на следствии в Кронштадтской тюрьме признал свою вину... на суде отказался от своих показаний... пригово­рён...». Всё это заняло у них несколько минут. И ещё че­рез несколько часов его убили. Наверное, прямо здесь, в подвале до сих пор страшного «Большого дома».

На Белоостровском направлении, совсем недалеко от Песочной, где спустя 20 лет жила на даче старшая папина внучка Мариночка, есть станция Левашово. Если пройти от неё километра три на юго-запад в сторону Лисьего Носа, попадаешь в лес, а точнее в порядком истоптанное, в ос­новном хвойное, редколесье. Высокие и средней высоты неплотно стоящие друг к другу деревья. На земле хвоя, негустая трава, кустики черники и брусники. И сразу же видишь, что земля под деревьями как-то неестественно неровная. Потом глаз начинает замечать длинные, совсем неглубокие, но широкие борозды. Если походить по­дольше, можно распутать геометрию этих теперь уже не загадочных линий. Это шрамы от рвов-могил. К деревьям над ними прикреплены: где небольшие фотографии, где записки, а чаще – живые или искусственные цветы или цветные (малиново-красные, зелёные) ленты. Удивитель­но, но такие же прикреплённые к елочкам и сосенкам лен­ты я встречал на другом конце света, на тувинских язы­ческих тропах верховий Енисея.

Всей правды до конца не узнать. Но для меня лес око­ло Левашова – место последнего упокоения моего отца. Пусть так и будет. Ещё одна чёрточка в едва ли не самом сильном и самом прочном чувстве моей жизни – памяти об отце. И даже не реальные воспоминания об отце – такие отрывочные и краткие – сопровождают всю мою жизнь. Память о том, что отца беспричинно и зверски погубили; что я всю свою жизнь прожил без папы, так и не породнившись с ним по-настоящему, не полюбив его, как мог бы, чуть повзрослев, полюбить; память о том, что от безотцовщины я вырос молчаливым, сторонящимся мира «волчонком» – эта обида и память жили и до сих пор живут во мне.

Есть замечательная, классически выполненная фото­графия: 10-летний чуть-чуть лукавый на вид Коля Возне­сенский и его брат Дима, ученики С.-Петербургской гим­назии Карла Мая, той самой гимназии, которая, превра­тившись в Ленинградскую школу № 5, учила и меня, и Серёжу, и позже первоклассницу Марину. Сохранились фото: папа в окружении курсантов – командир взвода военных топографов на Валдае. Счастливые мама с па­пой на берегу Чёрного моря, в Батуми. И папа примерно в 35 лет – тогда уже крупный инженер-гидротехник. В 35-летнем возрасте я внешне почти не отличался от отца.

Папа погиб совсем молодым, в 1938-м. В 2001-м году исполнилось 100 лет со дня его рождения.

Владимир Николаевич Вознесенский,
г. Бер-Шева, Израиль


Николай Владимирович Вознесенский расстрелян 25 февраля 1938 г. по приговору Выездной сессии Военной коллегии Верховного суда СССР. В предписании на расстрел значится 6-м из 41 расстрелянного «в порядке закона от 1.XII.34 г.», как указано комендантом в акте о приведении приговора в исполнение. Все помянуты в данном томе «Ленинградского мартиролога».

В 2004 г. Владимир Николаевич Вознесенский издал в нескольких экземплярах книжечку «Время собирать камни (страницы воспоминаний)». Воспоминания об отце составляют одну из глав 70-страничной повести. – Ред.