Бехтерев Петр Владимирович

Бехтерев Петр Владимирович, 1888 г. р., уроженец г. Казань, русский, сын академика В. М. Бехтерева, беспартийный, окончил Петербургский политехнический институт, главный конструктор конструкторского отдела Остехбюро, проживал: г. Ленинград, Греческий пр., д. 12, кв. 33. Арестован 22 сентября 1937 г. Выездной сессией Военной коллегии Верховного суда СССР в г. Ленинград 23 февраля 1938 г. приговорен по ст. ст. 58-6-7-8-11 УК РСФСР к высшей мере наказания. Расстрелян в г. Ленинград 23 февраля 1938 г. (Его жена, врач Зинаида Васильевна Бехтерева осуждена на 8 лет ИТЛ.)


 

П~ТР ВЛАДИМИРОВИЧ БЕХТЕРЕВ

Когда дети сталкиваются с необходимостью адаптации к кардинальному изменению жизни – их личность нередко ломается, выстоять в новых условиях оказывается невозможно. К счастью, ломаются не все. Выжившие оказываются дальше как правило сильными. Есть такие, силу которым дала природа, есть те, которых до страшных перемен согрела любовь ранних лет. В моём случае – любовь отца, моего замечательного папы.

Всем разумным в жизни меня зомбировала мама – и слава Богу, это очень пригодилось. Всем прекрасным в мои ранние – и даже не очень ранние годы – всё кончилось в 13 лет – я обязана папе. Папа читал мне и брату моему «Айвенго» – и мы мечтали стать прекрасной дамой и рыцарем. Папа читал нам «Одиссею» – и мы, уже видев к этому времени Чёрное море, представляли себе Итаку где-то вблизи Туапсе – и боялись циклопа, ведь около Туапсе тоннели, почти пещеры. О благородном «князе Серебряном»... и, конечно, о многом другом. Папа, держа меня на руках, не шелохнулся, когда ногу его переползала змея, – боялся, что я увижу её и испугаюсь. Мои подружки приходили в наш красивый дом, и папа по вечерам играл на рояле что-то, подо что можно было танцевать. Я считала, что детей обижают и бьют только в сказках – в жизни этого не бывает, папа нас даже никогда не ругал. Я не понимала, как можно любить маслины и каперсы – но папа их любил, значит, это что-то очень хорошее. Не любил блинчики – значит, они невкусные. Папа, наверное, очень хорошо работал, ему давали большие премии за изобретения. И тогда новенькие «трёшки» получали мы с братом – «на что хотите». Папа очень любил детей и гордился ими – и хитрые мы с братом знали, что если пришли гости, он скоро приведёт их показывать, как мы выросли – пора притворяться спящими... За все тринадцать лет он однажды обиделся – именно обиделся – на нас и один раз – на меня. На меня – в два года, на песке Финского залива, когда я, сопровождая песенку действиями, спела «посыпу, посыпу, папе в ухо насыпу». И на нас – когда мы испугались красавца шотландского сеттера, щенка, как сказочного подарка двум подросткам, не понявшим своего счастья. Мы были с братом кошатниками, ловили в подвалах грязнущих котов, отмывали их и обязательно брали в постель, а утром нам говорили, что «котики убежали».

Мы жили на Греческом проспекте – Госпитальная улица начиналась почти против нашего дома. Там и работал папа – в «Остехбюро» – он был инженером-изобретателем. Мы знали, что Остехбюро устраивает праздники, где сотрудники проявляются своими нетехническими талантами. Папа пел и «Эпиталаму», «Хотел бы в единое слово…», труднейшую «Клевету» и многое подходящее для баритонального репертуара. Дома у нас бывала учительница пения, Елена Альфредовна, папа, к нашему большому удивлению, её слушался и тут же «исправлялся». Папа любил красоту, картины, статуэтки, очень красивую маму, у нас было много картин, статуэток. Над роялем висела картина, лучше которой я уже потом никогда не видела – «Вакханка». Вскоре после ареста мамы ею поживилась наша знакомая — «сохранить». Дворники и домработница были смелее – всё интересное (мы тогда не использовали понятие «ценное») тащили к себе, не стесняясь нас, детей врага, «изменника родины», показывали пальцами обеих рук решётку. Всё остальное конфисковали. Но нас это как будто не касалось – жаль было того, что папа любил, но не было у нас повсеместного сегодняшнего чувства «имущества, ценности».

В короткие дни после ареста мамы, когда, как я знаю теперь, «к счастью» – нас не взяли к себе побоявшиеся родственники (а папин брат даже официально отказался от папы), в детский дом я взяла с собой небольшую картинку, которую любил папа. Она и сейчас со мной. Сначала я ждала папу в детском доме – всё обязательно выяснится, он придёт, заберёт нас и будет мама, дом, праздник. Я ездила к маме в лагерь, в Мордовии, и представляла себе, что «без права переписки хуже». Потом слышала, что где-то в Северных лагерях очень плохо, раздетых выгоняют на мороз, не кормят. А в 50-х гг. мне впервые сказали, что десять лет без права переписки – это всегда расстрел.

В один из страшнейших дней моей жизни я читала «дело папы», где до 97-й страницы он ещё жил и подписывал на себя всяческую жуткую клевету. Много лет назад, ещё до чтения этого кошмара, меня нашла дочь какой-то сотрудницы «Большого дома», рассказывавшая, как били моего отца. Но, только читая эти 97 страниц, видя его подписи, я наконец-то полностью, совсем до конца осознала невероятную правду – допросов, насилий, клеветы, обвинения и расстрела. Те два часа, что я читала, я снова была рядом с папой, папой, талантом которого я так всегда гордилась, – из многих разговоров я знала, чту – и что-то э´то и э´то – папа смог, как потом мог мой брат. Уже относительно недавно, лет двадцать – двадцать пять тому назад, мой брат, также талантливый инженер-изобретатель, в архиве изучал, над чем же и как работал папа. Андрей говорил мне, что папа в 30-х опережал американские разработки 50-х.

 

* * *

Доверительно-ласково, как добрый учитель-профессионал, загонял меня когда-то в лагерные ворота приятный «товарищ» из НКВД.

Я верила тогда, что с отцом и матерью ещё встречусь, но я, как все, не веря в виновность своих, была уверена, что, в принципе, заговоры всё же существуют (ошибка!). Нельзя же всё выдумать?! Почему же не оказалась я в лагере, куда почти загнал меня коря­вый карандаш следователя? Ведь осталось так мало: обвести чер­нилами фамилию, имя, отчество – и лагерь, причём, конечно, дальний, подальше от матери – от хорошо печально известного Мордовского. Узнала я о такой более чем реальной возможности только около десяти лет назад, увидела своими глазами свою фа­милию рядом с фамилией отца и матери... И всё, что было пол­сотни лет назад, стало ознобом сегодняшнего дня.

Не при Иване Грозном, не в дни «разгула» инквизиции, а в на­шей «самой свободной стране», в середине XX века, невинные родители, невинные дети уходили в лагеря, исчезали в небытии.

А оттепель! Боже милостивый, как радовалась я серой бумаж­ке – без печати, без штампа – о реабилитации отца, оплакивая его голодную смерть в 43-м году! Оттепель – и ложь. Опять за нас решали наши властители: «Народ не выдержит слишком много трагической правды сразу, надо постепенно, как-то связывая кон­цы с концами». Сначала ему (отцу) «дали» (!) 10 лет лагеря без права переписки – случилась смерть в далёком лагере в 1943-м; и на самом деле наконец правда – расстрел в 1938-м, 23 февра­ля, в День Красной Армии, над укреплением которой так безза­ветно трудился мой отец.

Как всякий творец, инженер-изобрета­тель П. В. Бехтерев вряд ли задумывался, зачем ненападающему государству торпеды, да ещё такие опережающие. Он создавал, он не был ни в чём виновен перед властью – и за всё это, как полагалось тогда, получил пулю в затылок. В день его рождения, именин трудно мне приходить в весьма вероятное место его захо­ронения – Левашово, где под высоченными деревьями и кустар­ником лежат кости невинных жертв сталинского террора, уж дей­ствительно истинного продолжения дела Ленина, и кости их па­лачей! И опять сегодня, когда открыто мемориальное Левашово, какая жестокость по отношению к детям жертв наследников НКВД – не сказать, не отделить жертв от палачей!

И всё-таки хоть попытайтесь, формальные наследники пала­чей, расскажите больше о себе сейчас, может быть, вы и сами не приемлете прошлое своей «державы в державе»? Я знала среди сотрудников вашего ведомства умных и очень порядочных людей. Скажите же тогда, чтобы знали мы, кто сейчас в ваших рядах, ря­дом с нами; и что из былого, бывшего на моей памяти, может или не может повториться. Наш народ всегда был терпеливым и доб­рым, он примет покаяние за грехи отцов, наставников, учителей, начальников.

Я была сначала разочарована нобелевской речью Солженицы­на. Слишком знакомы были для меня его слова, его позиция, при­водимые факты: о веселящихся, пирующих, танцующих – и в то же время где-то гибнущих от рук палачей, от голода, от мучений. Сама не поняла своей разочарованности тогда, в 1972 году. Од­нако, по-видимому, дело-то было в том, что я всё это уже прожи­ла своей жизнью, я как будто слышала свой собственный рассказ.

Исчезали семьи не только в 1937–1938-м, но и раньше. Вы­мирали голодные поселения на Украине, умирала огромная ар­мия лучших русских крестьян, а в это время в коммуналках и ред­ких отдельных квартирах вовсю гремели патефоны и между же­лезными кроватями, натыкаясь на стулья, столы и табуретки, плясали фокстроты. Танцевали и на улицах, но это – чаще в праз­дники. А музыка гремела из окон, как только их раскрывало тепло весны. И толпы весёлых, нарядных людей гуляли днём и по ве­черам по городу. В памяти моей 30-е годы: и мой красивый дом, и книги, на которые наступила нога «конфискатора», и сундук с моим будущим приданым, собиравшимся в течение всей жизни моей троюродной тёткой, который волочили к себе сильные двор­ники вместе с нашей домработницей Катей. «А что конфискует­ся?» – «Не твоё дело, всё здесь у вас награбленное, вот и пойдет народу». Да, на «народ» можно многое списать...

А выйдешь на улицу... Ну как описать, как передать красоту Нев­ского в 30-е годы! Проспект купался в свете. Едва ли вечером тем­нее, чем днём. А потому так важно, чтобы прогуливающиеся пары были и в деталях «отделаны». Где в те годы покупались красивые туфли, чулки, шарфы и платья? У тех, кто приезжал из официаль­ных странствий, – моряков, главным образом. Это вначале. А за­тем открылись магазины-«люкс». Сохранились ещё – подполь­но – настоящие сапожники, портные, меховщики. И даже потрё­панные, старые меха перешивались, перекраивались, не говоря уж о новых и хорошо сохранённых старых.

Когда я попала в детский дом, уже во второй, нормальный, латышский, меня просили: «У тебя, наверное, красивые платья, покажи!» А показывать было нечего, я и не вспомнила о них в этом страшном разгроме, прижала под пальто акварель, без рамы – резную ореховую раму оставила. Однажды хотела пода­рить её, даже надписала – и не смогла, хотя дарю обычно легко и люблю дарить. Её любил папа... А это – всё, что у меня было. Её любил папа!

Как неожиданно повернулись в то время ко мне люди, близкие и далёкие, не лучшей своей стороной! Как они стремились что-то поймать из наших слов такое, за что можно было бы нас осуждать! А мы с братом были наивными – мы обращались к тем же людям, кото­рых знали раньше. А отвечали нам другие, они уже стали други­ми, их приземлило зло! Ведь в эти годы уже перестали работать и божеские, и человеческие законы, державшие общество, те, ко­торые прививались людям столетиями. Молодёжь просто о них не слыхала, большая часть «взрослых», столкнувшись с их офи­циальным отрицанием, поплыла по своему биологическому тече­нию.

В конце 80-х годов, в эпоху начала истинного освобожде­ния, Боже мой, как вновь изменились люди! Как? А так же, как в 30-е. Всё так же. Но ещё гораздо легче – ведь фон-то уже был готовый, от истин, держащих общество надёжнее всякой власти, не осталось почти ничего; и опять – по биологическому течению... Не только кровавые расправы, но и бескровные предательства, всё это торжество зла – результат слабости нравственных сил людей.

Тогда мы вдруг стали не детьми уважаемых людей, а детьми «врагов народа» или «уличными» (детдом ассоциировался у мно­гих с улицей). С нами можно не считаться. «И вообще, кому они нужны теперь?! Как они смеют ходить еще к нам! Надо их не кор­мить, легче отстанут». А мы и не за едой приходили... И подумать только, что всё это – конечно, не смерть отца, не лагерь матери, а холодные родственники – было объективно для нас к лучше­му! Мы остались в детдоме, а не в лагере. В школе, а не на лесо­повале. В Ленинграде, а не... Да много «а не...». Но, конечно, не только родственники, с их холодностью, но и директор детского дома, с его глубокой, умной любовью к детям, помогли. Помогли в адаптации к совершенно другому миру – миру разных попав­ших сюда детей. Не сразу, но мы адаптировались. И странно, и дико – мысли наши постепенно всё меньше были заняты тем страшным, глубины и размаха которого мы, конечно, не знали. Не разум, не логика – вся история биологической жизни на зем­ле перестроила нас. И мы начали учиться (как можно лучше!), читать, танцевать, кататься на коньках, грести на реке – и вмес­те со всеми ходить в кино, на демонстрации, ходить вместе в баню, ходить вместе в лес... петь песни... Потому, что дети? Конечно, прежде всего это. Но и потому, что люди. Большинство людей не горюют вечно, особенно если есть надежда. А мы жили надеждой на встречу с отцом, с матерью.

* * *

Нашей стране нужна свободная, разумная и бога­тая жизнь сегодня. Не надо повторения прошлого, не надо и жиз­ни каждого поколения «во имя светлого будущего».

Народ, и его интеллигенция в том числе, проглатывал и крова­вый террор революции – для будущего блага. Уничтожение мил­лионов крестьян, интеллигенции, талантливых военных, разумных экономистов, рабочей элиты – для блага? Чьего блага? Думаю, для блага тех, кто при любой власти ничего не создаст и – за неимением таланта или хоть просто способностей создавать – ищет виновных, идет за всяким внешне привлекательным, а по существу античеловечным лозунгом. Это – популяция разрушения. Она есть в любой стране, в любом народе, только место её в жизни обще­ства меняется: её используют, когда надо, потом разными путями освобождаются от неё, но как по биологическим законам нельзя, к счастью, не уничтожив всё человечество, уничтожить потенциаль­ную возможность появления талантов и гениев, так, к сожалению, и с этой разрушающей порослью. Она счастлива короткие часы уничтожения созидателей и продажи награбленного, как бы исче­зает затем, уходит в подполье, но изменись что – и вот она уже вновь здесь, ждет нового лозунга, лидера... Страшный лозунг «Грабь награбленное» хорошо оправдывал изуверство ходатаев «за народ», народ, который не был ни интеллигенцией, ни крестьянами, ни во­енными, ни даже вписанными в лозунг рабочими – я имею в виду рабочую элиту, а не популяцию уничтожителей, которым все вы­шеперечисленные мешали пробиться. Власть «для блага народа» во все смутные времена – власть для власти. Первое в борьбе за любую власть – всегда сама власть. А программа может сохра­ниться, может измениться – вплоть до 180 градусов. Ничего не поделаешь – опять же «для блага народа».

Наталья Петровна Бехтерева,
С.-Петербург

 

Пётр Владимирович Бехтерев расстрелян по приговору Выездной сессии Военной коллегии Верховного суда СССР. В предписании на расстрел значится вторым из 33 расстрелянных «в порядке закона от 1 XII 34 года» – как записано палачом – комендантом УНКВД ЛО в акте о приведении приговора в исполнение.

Формальный «суд» Военной коллегии практически ничего не значил. Список лиц, подлежащих суду Военной коллегии Верховного суда СССР по Ленинградской области был подписан Сталиным и Молотовым 7 декабря 1937 г. Бехтерев в этом Списке указан 11-м в ряду «1-й категории», т. е. подлежащим расстрелу.

Анатолий Разумов

 


Пётр Владимирович Бехтерев с дочерью Пётр Владимирович Бехтерев (в первом ряду слева) и его жена Зинаида Васильевна (стоит в центре) с родственниками и знакомыми