Антоневич Гелиодор Викентьевич, 1882 г. р., уроженец д. Наволоки Перебродской вол. Дисненского у. Виленской губ., поляк, беспартийный, мастер Кировского завода, проживал: г. Ленинград. Арестован 2 сентября 1937 г. Комиссией НКВД и Прокуратуры СССР 14 сентября 1937 г. приговорен по ст. ст. 58-10-11 УК РСФСР к высшей мере наказания. Расстрелян в г. Ленинград 20 сентября 1937 г. (Справка уточнена.)
ИСТОРИЯ СЕМЬИ АНТОНЕВИЧ
Мой отец, Антоневич Гелиодор Викентьевич, был родом из литовских поляков. Родился в Дисненском уезде Виленской губернии в 1882 г. Тогда это была Россия. Как рассказывала мне мама, он вырос в большой и очень бедной семье. Это была обнищавшая польская шляхта, про которую моя мама шутливо говорила словами поговорки: «Пенёндзы не мам, а гонор мам» («Денег нет, но честь имею»). В 16 лет он отправился на заработки в Петербург, устроился на работу, вначале на верфи, а затем на Путиловском заводе. В Гражданскую войну он потерял свою первую жену и сына, которые умерли от тифа, и остался с дочерью.
В 1921 г. он женился на моей матери, Марии Викентьевне Михайлoвич. (Она тоже происходила из семьи литовских поляков, Ковенской губернии, но родилась в 1890 г. в Петербурге.) Я родилась в 1922 г. Как рассказывала мама, жили очень трудно, я спала долгое время в корыте. Мама оставила свою работу в качестве учительницы начальных классов, так как была занята мною.
Позже отец закончил Институт красных инженеров (так, кажется, он назывался), и все годы работал мастером механического цеха № 2 Путиловского, потом Кировского завода. Мастер тоже очень высоко ценился, так как инженеров на заводе было очень мало. Отец принимал самое непосредственное участие в выпуске первого трактора, о чём сказано несколько слов в «Истории Кировского завода» (М., 1966, с. 180), а в музее завода имеется фотография, на которой запечатлены несколько человек около первого трактора, и среди них мой отец. Отец очень много работал, подорвал своё здоровье (надсадился, поднимая тяжести, и его мучило опущение желудка).
В 1928–30 гг. отец был откомандирован в Нижний Новгород на строительство будущего Горьковского автозавода. Налаживал производство – выпуск грузовых автомобилей. Затем снова работал на Путиловском заводе.
Отца я почти не видела, так как он приходил домой очень поздно. И особенно много было работы, когда начали выпускать первые танки. Проснувшись однажды ночью от грохота, я услышала из соседней комнаты, как папа тихонько говорил маме: «Наши идут!». Это танки громыхали по булыжной мостовой Нарвской заставы.
В те редкие выходные дни, когда папа был дома, он старался водить меня по музеям, учил ходить на лыжах, кататься на коньках. Каждое лето он получал путёвку в Крым для лечения своего больного желудка. В остальное время летом он приезжал на выходные на дачу, которую снимали на берегу Финского залива, любил ходить за грибами, которые так и «шли» к нему в корзинку.
В редкие выходные дни, когда папа куда-либо отправлялся, он выглядел очень импозантно: серый габардиновый плащ, купленный в Финляндии во время командировки, шляпа, трость с ручкой в виде головы борзой собаки, с трубкой во рту… За Нарвской заставой это было очень впечатляюще. В гостях папа всегда избирался тамадой, он всегда любил шутить и подтрунивать над близкими.
После смерти дедушки к нам переехала бабушка. Мама, окончив курсы машинисток, стала работать на том же Путиловском заводе, который расширялся, расстраивался. Она была машинисткой высшей категории. Тридцатые годы, как известно, были тяжёлыми, и мама подрабатывала «сверхурочными», т. е. печатала и после рабочего дня. Наша семья жила скромно, но ни в чем не нуждалась.
Я училась хорошо, в основном оценки были «очень хорошо» и «отлично». Дома царила чудесная атмосфера. Я вспоминаю, как во мне воспитывали чувство собственного достоинства. Никто никогда не повышал голоса, все уважали друг друга. Бабушка обожала зятя. Подав ему кушать, она садилась напротив, и они вели беседу «о жизни».
Я вела активную жизнь. Была членом Совета Дворца пионеров (в Аничковом дворце). Много читала. Ещё в пятилетнем возрасте мама привела меня на балет «Конёк-Горбунок». В подростковом возрасте я сама ездила в Мариинский театр на дневные спектали оперы, балета. Я очень любила наш город, любила запах невской воды. Эту любовь мне привил мой отец, который ещё в молодые годы исходил весь город вдоль и поперек, знал его хорошо и любил.
Эта чудесная жизнь оборвалась сразу. Летом 1937 г. художник написал по фотографиям портреты десяти лучших работников многотысячного Кировского завода, и эти огромные портреты висели на ограде завода со стороны проспекта Стачек. В это время папе упала балка на ногу и раздробила большой палец. Он сидел дома с перевязанной ногой. И вдруг кто-то из соседей говорит – почему-то тихо – о том, что папин портрет снят с ограды. Я увидела, как потемнели лица родителей, как поселилась в доме тревога – уже шли вовсю аресты. И, действительно, в сентябре приехала машина-кабриолет (не «воронок»!), в доме сделали обыск, конечно, ничего не нашли, так как нечего было скрывать. Моя мама от волнения и страха сама показала делавшему обыск золотое колечко и сережки – ещё бабушкины, предназначавшиеся мне в 16 лет. Никакая конфискация не предписывалась, но парень увидел, с кем имеет дело, и всё забрал.
Так с забинтованной ногой отца и увезли, трубку не разрешили брать, а меня послали за папиросами. Больше мы папу не видели. Мы с мамой дважды выстаивали огромные очереди на улице для передачи тёплых вещей. Было отобрано всё лучшее. (Теперь, когда я получила ответ из ФСБ С.-Петербурга о том, что отец был расстрелян тогда же, в сентябре, стало ясно, куда ушли его вещи.)
Дома воцарился страх. Однажды мама сказала: «Я тебя заклинаю, запомни на всю жизнь: твой папа ни в чем не виноват. Помни это, что бы тебе ни говорили!». А в октябре арестовали и маму. Обыска уже не было. За ней приехал «чёрный ворон». Она, садясь в кузов, смотрела на меня безумными глазами. Я до сих пор помню этот взгляд. Ведь дома оставались стар и млад: малограмотная бабушка и дочь-школьница. Наивная пионерка, всё ещё верящая в справедливость, я пошла к прокурору (не помню, к какому) и пыталась доказать, что по сталинской конституции семья не должна отвечать за арестованного. Он посмотрел на меня, склонив голову набок, и сказал: «Милая девочка! Иди и больше никуда не ходи. Всё!!!».
Не успели мы с бабушкой опомниться, как пришли из органов НКВД и велели ей отправляться в ссылку в Кировскую область, а меня – в детдом. Я уже становилась смелой и заявила, что никуда не пойду. Тогда мне приказали убираться из дома. И я поехала с бабушкой в ссылку, а нашу квартиру сразу занял работник НКВД.
Прибыли мы с бабушкой в г. Киров, поселились в Доме колхозника. Шли дни за днями, о нас вроде бы все забыли. Через месяц директор Дома колхозника стал требовать плату. Я к этому времени уже ничего не боялась и сказала ему, что мы здесь не по своей воле и ничего платить не будем. Директор куда-то сходил и принёс нам предписание ехать дальше на Север в какую-то деревню, не помню названия.
Ноябрь месяц. Полно снегу. А нам пришлось долго идти по глубоким сугробам. Я по глупой строптивости не взяла с собой старенькие валенки и должна была шагать в туфельках. В деревне нам посоветовали идти в дом вербовщика рабочей силы. Он жил с женой в просторной избе. Увидев мои одеревеневшие ноги, он долго растирал их и дал мне очень мягкие валенки-чёсанки, а затем посадил на теплую русскую печь. Я прожила там недолго, так как моя сводная сестра приехала за мной. Она хотела, чтобы я получила ленинградский паспорт. Бабушка же перебралась к одинокой женщине и начала помогать ей по хозяйству. Женщина работала в колхозе с утра до ночи, а бабушка топила печь, кормила скотину. Обе были довольны друг другом.
В Ленинграде, вернувшись в родную школу, я почувствовала очень разное отношение к себе. Атмосфера страха преобладала. Некоторые учителя сочувствовали мне. Так, учительница истории Елена Ивановна Бинеман пригласила меня к себе, очень хорошо накормила, пригрела, а на прощание попросила никому не говорить о том, что я была у неё. Все, и я в том числе, подали заявление о вступлении в комсомол. Принимали тогда вместе с комсомольцами и старшие товарищи, члены партии. Директор школы очень долго допытывалась, почему я так хочу вступить в комсомол. Своими вопросами она довела меня почти до слёз. Но завуч, Леонид Филиппович Шамрай, который мне тайно сочувствовал, прервал, наконец, допрос, и меня всё-таки приняли. Вскоре директор попросила меня перейти в вечернюю школу взрослых, что я и сделала.
Я была почти всё время голодная, так как сестра давала мне 3 рубля на день на всё – еда, тетради, проезд. Наконец, сестра устроила меня у тёти, очень бедной женщины. Но, как часто бывает, бедные могут лучше пожалеть. Она меня иногда прикармливала. Хорошо помню её кислые щи со свиными хвостами. Ах, как это было вкусно.
Не могу не рассказать об одном эпизоде, который показал мне, что я почти преодолела страх. Вдруг к сестре приходит повестка, по которой я вызывалась в НКВД. Вся ощетинившись, я иду, куда указано. Меня направляют к одному окошечку, за которым сидит работница и очень оживленно беседует с другой, сидящей в глубине комнаты. Я подаю повестку, а она вдруг, поменяв тон, почти кричит мне: «Где ты пропадаешь?! Мы тебя долго не могли найти. (А я только что получила паспорт и прописалась у сестры). Тут ваши матери нас забросали письмами, требуя ответа, где их дети!». И подает мне какой-то листок, на котором что-то написано, и говорит, чтобы я написала свой адрес на чистой стороне. После этого она опять начала с увлечением говорить со своей сослуживицей, не глядя в мою сторону. А я взяла и перевернула листок и увидела там адрес лагеря, номер барака и т. д., где находилась моя мама. И вот я хладнокровно записываю адрес в новеньком паспорте на последних страницах, правда, карандашом, который она мне дала. Это были знаменитые мордовские лагеря. Но женщина вдруг оборачивается ко мне и раздраженно говорит: «Что это ты там возишься?». А я очень спокойно, невинным голосом отвечаю: «Да вот карандаш что-то плохо пишет». Записав свой адрес, я ухожу и, придя к сестре, говорю о том, что мне нужны деньги, так как я поеду к маме. Она разумно отвечает, что никакого свидания не будет, не разрешено, но я так настойчиво прошу, что она соглашается.
Ни с кем не посоветовавшись, я по карте определяю, как мне ехать. Конечно, я совершила большую глупость. Я рассуждала так: раз Мордовия, значит поеду в Саранск (столицу), затем в город Темников, а оттуда до станции Потьма. Так и сделала. Приехав в Саранск, нашла грузовую машину, которая ехала в Темников. Проехав в открытом кузове более 150 км, еле живая, вылезаю. Я стою и не знаю, куда идти. Ко мне подошёл молодой мужчина, который ехал в этой же машине, в кузове. Спросил, куда это я еду, к кому. В нём было столько теплоты, участия, что я не выдержала и всё ему рассказала, сказав, что мне необходимо попасть на станцию Потьма. Он покачал головой и сказал, что вряд ли дадут свидание. Узнав, что мне негде ночевать, он пригласил дочь репрессированных к себе в дом. По дороге рассказал, что он главный лесничий в здешних мордовских лесах, и что весь лес застроен лагерями. «Только никому не говори об этом!» Дома его жена, очень милая женщина, накормила меня, а вечером уложила на овчине спать. На следующий день лесничий посадил меня опять в кузов грузовой машины и сказал шофёру, чтобы довез меня до станции Потьма бесплатно.
На станции Потьма я иду в пропускной пункт для свиданий в лагере. Вместе с другими женщинами прохожу санобработку, при этом ночую прямо на грязном полу, а утром всех выкликают и пропускают в лагерь, который начинается почти рядом со станцией. Остаюсь я одна! «А я?» – спрашиваю. – «Так ты же к политическим!? – говорит с изумлением охранник, Там свиданий нет».
Проклиная всё на свете, я всё же покупаю открытку и пишу маме, зная номер лагеря, номер барака. Пишу, что я здесь рядом, но свидания не разрешены, что со мной всё в порядке. Ни на что не надеясь, я опускаю открытку в почтовый ящик здесь же, на станции. Забегая вперед, скажу, что открытка дошла до!!! Это была первая в лагере весточка от детей! Видели бы вы эту открытку. Она была, как тряпочка, зацелованная и залитая слезами многих матерей. Все, кто был с мамой получили надежду, что их дети живы! Всё-таки нашлись люди, которые сочувствовали осуждённым и доставили маме открытку, хотя переписка была запрещена. Мама позже мне говорила, что в лагере находились и такие охранники, которые жалели их и не обижали.
В Ленинграде сестра ввела меня в компанию, в которой на меня обратил внимание художник-график Татаринов Борис Фёдорович, который затем стал для меня мужем, братом, отцом. Ему было 39 лет, а мне 17 лет. Он очень сочувствовал мне, верил в то, что отец ни в чём не виноват, и в дальнейшем во всём помогал мне. Затем была разрешена переписка, и я узнала, что маму перевели на станцию Сегежа, где строился огромный целлюлозно-бумажный комбинат, и где нужны были машинистки. Был уже 1940 г. Один раз в месяц можно было отправлять посылки, но за 100 км от Ленинграда. И я ездила в Лугу, чтобы отправлять их там.
Нам удалось вернуть из ссылки бабушку, которая поселилась у нас на мансарде. Как только были разрешены свидания, я поехала в Сегежу.
Свидание было, конечно, в присутствии охранника. Мама остаётся мамой: она пришла на свидание с лагерной котлеткой, полагая, что её дочь голодная. Я строила планы второго посещения лагеря, но началась война. Мама рассказывала о том, что с началом войны в лагере началась паника, стали жечь бумаги. В воздухе летали обгорелые куски, сыпался пепел. А их срочно погрузили в теплушки и повезли на Северный Урал, в г. Краснотурьинск. Наша связь прервалась, началась блокада, голод. Пережив самое тяжёлое время, мы решили эвакуироваться.
Мы с мужем, уже с документами на эвакуацию, пошли с площади Искусств к Финляндскому вокзалу. Мы проходили мимо здания НКВД, откуда при нашем приближении вышел человек и предложил моему мужу «пройти». Больше я его не видела. Я вернулась домой, полагая, что он скоро вернется. Но дни шли за днями, сделали обыск дома. Меня вызвали в НКВД и попросили назвать всех наших знакомых. Я медленно называю, и вдруг допрашивающий взорвался: «Что ты называешь только умерших!» – «Такова жизнь», – сказала я. Дома меня охватил ужас. Я сказала себе, что надо бежать, бежать из моего любимого города, в котором было столько несчастий. Я эвакуировалась одна. Бабушка не захотела ехать, но потом её заставили, и она пропала где-то в дороге. Просто нашему управдому захотелось поживиться за счёт нашей квартиры, что он и сделал.
Приехав в Ижевск, я не пошла работать, хотя у меня не было ни гроша, ни кола, ни двора. Многие советовали попытаться устроиться в секретари к начальнику цеха одного из больших военных заводов. Ведь он распоряжался продуктовыми карточками! А я хотела учиться. Приняли без экзаменов на литературный факультет Удмуртского пединститута. Мне повезло, так как был очень сильный состав преподавателей. Это были эвакуированные из Москвы, Ленинграда, Минска, Курска. Меня поселили в общежитии. Мы сами пилили дрова, носили в вёдрах воду. На лекциях держали чернильницы за пазухой, чтобы чернила не застывали. Тетрадей не было, записывали на чём попало.
Невольно вспоминается следующее. После ХХ съезда, разоблачения культа личности, массовой реабилитации невинно осужденных, люди стали более откровенными. И я с изумлением замечала, что очень многие стали говорить о репрессиях, которые коснулись их семьи, их родных. И сколько я ни встречала детей репрессированных родителей, все они постарались получить образование, никто не «скатился вниз». Дух протеста, стремление выжить, «не потерять себя» помогали этим детям.
Живя в Ижевске, я всё-таки не потеряла надежды снова найти маму (об отце не говорю, так как мама ещё в лагере сказала, что как-то жёны узнали, что мужей нет в живых). В стране работало Всесоюзное справочное бюро в г. Бугуруслане. Там работали, в основном, эвакуированные женщины из Москвы и Ленинграда. Работали удивительно преданно. Я получила ответы на все запросы о людях, разбросанных войной по стране. Низкий поклон этим труженицам.
И опять, узнав через бюро адрес, я рвалась к маме, понимая, что значит для неё мое посещение. Наш друг, студент-бауманец, добыв бутылку какой-то бурды, сумел втолкнуть меня в вагон, сунув проводнику эту смесь. И вот я в Краснотурьинске, в общежитии, где жила на поселении мама. Мне уступили кровать, и каждое утро я находила на окне тарелку супа. Это кто-то из матерей, тоскуя по своим детям, подкармливал меня, голодную студентку.
Вернувшись в Ижевск, я познакомилась с Сандлером Семёном Анатольевичем. Перед началом Второй мировой войны он работал под Варшавой воспитателем в детском санатории. 6 сентября 1939 г. бежал в г. Пинск. 23 июня 1941 г. был мобилизован в Красную армию, а в итоге оказался в землянке в глухих лесах Удмуртии, так как по приказу Сталина с фронтов сняли части, состоящие из выходцев из присоединённых областей (Литва, Эстония, Латвия, Западная Белоруссия, Западная Украина, Бессарабия). В Удмуртии они заготавливали лес для военных заводов, лишённых донбасского угля после захвата этих областей.
И вот два изгоя – дочь репрессированных и он, человек из «оттуда» (значит, ещё не совсем «наш человек») решили соединить свои судьбы, поверив до конца друг другу. Ни у него, ни у меня ничего не было. Моя дальнейшая жизнь по-прежнему состояла из преодоления трудностей. У мужа всю семью расстреляли фашисты, у меня – репрессировали. На фоне всего пережитого казались мелочью материальные невзгоды. Вначале скитались по чужим квартирам (а я еще училась), затем получили от института комнату с кухонькой в старом покосившемся бараке и были рады. Соорудили деревянный топчан, на который положили матрас, набитый соломой, подушки же были набиты сеном (которое очень кололось). Я закончила учебу, стала работать в техникуме, мужу пришлось снова закончить институт экстерном, за 2 с половиной года, так как все документы об образовании были утеряны. Но его вначале условно взяли в институт, где он стал преподавать немецкий и латинский языки. Снова боролись за маму, стали добиваться воссоединения с нами. Она уже давно отсидела свои 5 лет. Было очень трудно, Ижевск был городом «первой категории», т. е. было много военных заводов. Но всё-таки добились, и в 1946 г. она приехала к нам. Психика мамы была травмирована. В ней жил страх. Она всё время боялась, как бы мы не сказали ничего лишнего.
В 1956 г. ХХ съезд разоблачил культ личности. Все стали писать о реабилитации. Пришлось очень долго уговаривать маму написать в Ленинград просьбу о пересмотре дел её и мужа. Всё еще сковывал страх. В 1957 г. мы получили справки о полной реабилитации мамы и папы «ввиду отсутствия состава преступления» и зарплату за 2 месяца её и отца. Как нам жгли руки эти деньги.
Мы просили маму рассказать нам о жизни в лагерях. Она каждый раз становилась багровой, страшно нервничала и неохотно отвечала. И мы, боясь за её здоровье, перестали спрашивать. И только рождение внучки отвлекло её от мрачных воспоминаний. Мама умерла в 87 лет.
Я неоднократно писала в КГБ, затем в ФСБ г. Ленинграда запросы об отце, его судьбе. Ответы сводились к тому, что не все архивы доступны. В 2003 г. я опять послала запрос, просила сообщить мне дату смерти и место захоронения отца. Наконец, пришёл ответ, в котором была выдержка из его дела:
«Обвинялся в том, что … в 1936 г. был завербован для шпионской и диверсионной работы на Кировском заводе представителем польской разведки (ПОВ) … проводил националистическую работу и распространял на заводе контрреволюционные листовки … на военное время принял задание сорвать оснащение Красной Армии танками путём проведения вредительской сборки…, т. е. в совершении преступлений, предусмотренных ст. 58-6 УК РСФСР. Постановлением Комиссии НКВД и Прокурора СССР от 14 сентября 1937 г. осужден к ВМН – расстрелу. Приговор приведен в исполнение 20 сентября 1937 г. в г. Ленинграде. Определением Военного Трибунала ЛВО от 30 сентября 1957 г. постановление Комиссии НКВД и Прокурора от 14 сентября 1937 г. отменено и дело производством прекращено за отсутствием состава преступления. Антоневич Гелиодор Викентьевич реабилитирован». Далее говорится о том, что жертвы репрессий 1937 г. захоранивались в районе поселка Левашово. Я позвонила на Мемориал, и они нашли фамилию отца в своем мартирологе. И вот теперь я прошу молодых знакомых посетить этот мемориал, поклониться праху и положить цветы от дочки, внучек, правнуков и праправнучки.
Елена Гелиодоровна Антоневич, Москва
Гелиодор Викентьевич Антоневич расстрелян по так называемому Списку польских шпионов № 6. Помянут в 1-м томе «Ленинградского мартиролога». В печатном варианте неверно переданы его отчество и место рождения. – Ред.
О судьбе Семена (Шимона) Анатольевича Сандлера (1914–2001) см. подробнее: Антоневич-Сандлер Е. «Я что-то важное сделал для своего народа» // Лехаим. 2003. № 4. С. 35–37.